Звонок мертвецу. Убийство по-джентльменски | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Поначалу тебе даже казалось, что дураки только разыгрывают из себя дураков, участвуя в какой-то тонко задуманной обманной операции. Или что на самом деле существует какая-то другая, настоящая и эффективная секретная служба. Позже в своих произведениях я именно такую службу и выдумал. Но, к сожалению, реальность оборачивалась сплошной посредственностью. Полицейские из бывших колоний, смешиваясь с неудачниками-учеными, неудачниками-юристами, неудачниками-миссионерами и потерпевшими крах светскими львицами, способствовали тому, что в нашей прославленной столовой царила атмосфера пикника для ветеранов. От каждого слегка попахивало пережитыми неурядицами. И только со временем я понял, что наша служба все же обладает собственным лицом, а у всех выработалась общая привычка: встретиться с тобой взглядом, потом отвести глаза в пол, затем в сторону — взгляды тянулись к тебе, а потом сразу все же отторгали. Изолированность и замкнутость в себе каждого из нас напоминала странные пузыри на картинах Иеронима Босха — заключенным в них людям не дано слиться в поцелуе или прикоснуться к другим. Об этом я тоже много позже написал в «Секретном пилигриме».

Вероятно, нас до такой степени разобщал сам секретный характер нашей работы, ощущение, что ты знал больше или (Боже, сохрани) меньше, чем твой коллега. Именно тайны были нашей валютой, и человек, владевший наибольшим количеством информации, чувствовал и наибольшее довольство собой. Только временами, посещая студии Би-би-си или получая приглашения на приемы в «великие» британские газеты, я ощущал атмосферу такого же взаимного недоброжелательства и зависти.

Но для человека, в котором подспудно и еще неведомо для него самого созревал будущий писатель, не было ничего лучше, чем эта тоскливая обстановка мира спецслужб.

Окончательно подтолкнул меня к занятиям литературой Джон Бингем — здесь нет никаких сомнений. Джон внешне несколько походил на Смайли и писал свои детективы в обеденные перерывы. Позже — и не совсем по своей вине — он стал графом, чего я не простил бы ни одному человеку, обладающему чувством юмора. Но он оставался хорош в любой роли — графа или шпиона: добрым, любезным, проницательным человеком, бывшим журналистом, бывшим членом контрольной комиссии. Профессионалом разведки до мозга костей. И он живо напоминал человека, оказавшего на меня еще большее влияние на раннем этапе жизненного пути: Вивиана Грина, который начинал капелланом в моей средней школе и триумфально увенчал профессиональную карьеру постом ректора Линкольн-колледжа в Оксфорде. Если у меня когда-то и был исповедник, то это Грин, а Джон Бингем с его рассеянной манерой поведения, но с чрезвычайно острым взглядом и с чутким слухом стал для меня его заменой на секретной службе. Но если Вивиан Грин создавал научные трактаты об Уэсли и о поздних Плантагенетах, то Бингем писал беллетристику и делал это у меня на глазах.

Его примера для меня оказалось более чем достаточно. Я был уже готов попробовать сам. И меня нисколько не удивляет, что, создавая в воображении своего главного героя Джорджа Смайли, я придал ему частичку мудрости Вивиана Грина наряду с глубокими научными познаниями, но в то же время наделил такими чертами Бингема, как недюжинная изобретательность и, в конце концов, элементарный патриотизм. Ведь любой литературный персонаж представляет собой сплав, составляющие которого авторы черпают из куда более глубоких источников, чем характеры людей, которых они встречают в реальной жизни. Каждый герой книги, подобно несчастным подозреваемым из моих досье, подвергается рихтовке и обработке авторским воображением, пока не становится, вероятно, в большей степени похож на него самого, чем на кого-либо другого. Но теперь, когда Бингем уже умер и превознесен до небес самозваными историками секретной службы, будет только справедливо, если и я отдам ему долг не просто как прототипу Джорджа Смайли, но и как человеку, который высек искру, пробудившую к жизни мотор моей литературной карьеры.

Я писал в дешевых ученических тетрадках. В поездах из Грейт-Миссендена и обратно, во время обеденных перерывов, в серые предутренние часы перед отъездом на работу. Энн — в то время моя жена — перепечатывала написанное; жили мы бедно, но брали напрокат пишущую машинку «Оливетти» за несколько шиллингов в неделю. Причем писал я, что называется, сразу набело, не утруждая себя продумыванием будущих сюжетов, схемами и предварительными набросками. При этом я не имел ни малейшего понятия, куда эта писанина зайдет. Но у меня был Смайли и ящики с досье на мужчин и женщин, которых по долгу службы я в чем-то подозревал, хотя никогда не встречался с ними лично. И еще у меня оставалась в памяти маленькая француженка, лежавшая с переломами в больнице, когда вскоре после войны я отправился кататься на горных лыжах в Шамони. Мы жили с ней в одном отеле, и, когда управляющий сообщил, что она сломала себе обе ноги, я счел своим долгом навестить ее.

Она лежала на спине с ногами на вытяжке, миниатюрная женщина лет пятидесяти с короткими, обесцвеченными перекисью водорода волосами и с большими губами, нарисованными помадой поверх на самом деле маленького и тонкогубого рта. Она со смехом рассказала мне, что всю войну сражалась в рядах Сопротивления. Ее забрасывали на парашюте в различные районы Франции бессчетное число раз — она уже и не помнила, сколько именно. И она никогда ничего себе не ломала. Для этого нужно было отправиться кататься на лыжах! Снова смех. А волосы! — взволнованно начала объяснять она. Ее волосы, как она теперь опасалась, так уже никогда и не отрастут. Последний военный год она провела в концлагере, рассказывала женщина, словно речь шла о каникулах на Ривьере. И там, конечно же, всем обривали головы наголо. У многих волосы тут же снова начинали нормально расти, но только не у нее, говорила она все с тем же самоуничижительным смешком. Чего она потом только не перепробовала — мази, лосьоны, кремы, порошки, но все тщетно. Потом я скопировал с нее свою Эльзу Феннан.

Когда книга была закончена, я начал опасаться, что у меня начнутся проблемы. Я, разумеется, ни с кем не советовался, насколько уместно писать шпионский детектив, находясь на службе в разведке, а теперь, как я слышал, каждый новый сотрудник дает обязательство ничего подобного не делать и только при таком условии получает работу. Кроме того, я был осведомлен, что у моего ведомства достаточно негласных связей и влияния, чтобы положить под сукно любое сочинение, не получившее официального одобрения. А потому я послал рукопись нашему юридическому советнику Бернарду Хиллу, который всегда казался мне самым скучным человеком даже в нашей компании скучнейших в мире людей, и, представьте, уже через пару дней он вернул мне книгу с запиской, где говорилось, что он получил от чтения огромное удовольствие. Хилл попросил меня внести лишь одно изменение, на что я охотно пошел. Причем речь шла не об угрозе безопасности — просто он посчитал, что один из пассажей может быть сочтен клеветническим. Он также посоветовал мне взять псевдоним. Посасывая трубку, Хилл заявил, что это будет умным ходом с моей стороны, и пожелал удачи.

Затем, когда издатель Виктор Голланц, принял рукопись в печать, я спросил, какой псевдоним мне выбрать. Он рекомендовал, что-нибудь короткое и англосаксонское. Например, Чанк Смит или Хэнк Браун. Но я решил стать Ле Карре. Одному Богу известно, почему и откуда я взял эту фамилию, но совет Голланца не пришелся мне по душе. Когда репортеры достают меня вопросами на эту тему, я говорю, что увидел такую фамилию на вывеске магазина, когда ехал в лондонском автобусе. Это не так. Я не знаю, откуда она взялась. И впредь не забывайте: нельзя верить писателю, когда он утверждает, что говорит вам чистую правду.