— А Дитер?
— Бог знает, чего добивался Дитер. Почестей для себя, как мне кажется, и социализма для всех. — Смайли пожал плечами. — Они мечтали о мире и свободе. А их заклеймили как убийц и шпионов.
— Боже милосердный, — вздохнул Мендель.
Смайли снова замолчал, глядя в бокал, а потом сказал:
— Даже не жду, что вы поймете меня. Вы видели, как Дитеру пришел конец, но не видели, с чего он начинал. Он как бы прошел по замкнутому кругу, потому что со времен войны так и не научился прощать предательства. Предателей он всегда наказывал. Но в результате, пытаясь что-то строить, только и делал, что разрушал. Вот и все.
Гиллам счел, что пора сменить тему:
— Так что же насчет звонка в восемь тридцать?
— Теперь это уже очевидно. Феннану не нужно было на службу, и он заказал звонок, чтобы всего лишь не опоздать на встречу со мной. Естественно, жене он не мог этого объяснить. Она ничего не знала, иначе заготовила бы вполне правдоподобную версию в ответ на мои расспросы. Только и всего.
В жарко натопленном камине бушевало пламя.
Он сел в полуночный самолет до Цюриха. Ночь выдалась ясная и красивая. В окошко иллюминатора ему казалось, что серое крыло лайнера совершенно неподвижно на фоне усыпанного звездами неба — вечного неба, единого меж двух миров. Это зрелище уняло его опасения и сомнения, напомнило, что среди непостижимости Вселенной лучше всего быть фаталистом. Сейчас все казалось ничтожным и жалким. И стремление к любви, и вожделение одиночества.
Вскоре показались огни французского берега. Глядя вниз, он даже вообразил себе жизнь там, внизу: терпкий запах французских сигарет, аромат чеснока и вообще вкусной еды, неизменно громкие голоса завсегдатаев бистро. Как хорошо, что Мастон был сейчас в миллионе миль от него, запертый в своей сухой бумажной пустыне в компании блестящих политических деятелей.
Сам же Смайли должен был казаться другим пассажирам самолета довольно-таки странной фигурой — низкорослый толстячок с мрачным выражением лица, который вдруг оживился, заулыбался и попросил стюардессу принести ему выпить. Рядом с ним сидел молодой светловолосый мужчина, который покосился на него, всем своим видом говоря: «Знаем мы таких! Биржевой делец решил немного развлечься в выходные. Отвратительный тип!»
Посвящается Энн
Существуют, вероятно, десятки отличных школ, о которых кто-то с уверенностью скажет, что одна из них послужила несомненным прообразом школы Карн. Но тот, кто возьмет на себя труд искать среди них классы, где преподают Д’Арси, Филдинги и Хекты, только понапрасну потратит время.
Джон Ле Карре
Декабрь 1989 года
Происхождение идей большинства моих книг сейчас представляется мне абсолютной загадкой, хотя я вроде бы должен хорошо помнить каждую, но вот история написания «Убийства по-джентльменски» накрепко засела в памяти. Это была моя вторая книга, и я писал ее, вдохновленный скромным успехом первой — «Звонок мертвецу». За перо я взялся в 1961 году, когда приехал в Бонн (поначалу без семьи), чтобы занять одну из младших должностей в британском посольстве, а ко времени выхода романа в свет оказалось, что у меня уже зародился замысел «Шпиона, пришедшего с холода».
В те времена я стремился писать хотя бы по одному детективу в год, чтобы получить столь необходимые дополнительные пятьсот фунтов к моему жалованью в МИДе. Или по крайней мере я сам себя убеждал в этом, хотя мои тайные амбиции простирались куда дальше. И я писал «Убийство по-джентльменски» сначала в мрачном пансионе в Бад-Годесберге, куда временно селили молодых британских дипломатов, пока им подыскивали жилье, а потом в крошечном домике на Грингштрассе, где мы теснились с нашими двумя детьми и прислугой, нанятой по принципу au pair [14] . В результате почти вся книга была создана в те короткие часы, когда я мог улечься на кровать и взяться за тетрадку, забыв ненадолго о семейных обязанностях и о работе дипломата.
В источниках информации недостатка не было. Дело в том, что я глубоко ненавидел английские школы-интернаты. Я считал и считаю их систему чудовищной, быть может потому, что сам начал обучение в подобной школе в возрасте пяти лет. Заведение называлось школой Святого Мартина и находилось в Нортвуде. А закончил я курс наук в шестнадцать, когда наотрез отказался продолжать учебу в Уэсткотт-Хаусе (Шерборн), твердо заявив, что ноги моей больше не будет ни в одном из образовательных учреждений.
Однако жизнь вносит свои коррективы, и восемь лет спустя я все же угодил в Итон — на роль младшего преподавателя современных иностранных языков.
Но все же Итон нельзя и близко сравнивать с Шерборном. В дни моей учебы Шерборн был глубоко провинциальной школой, где исповедовались колониализм, шовинизм, милитаризм, клерикализм и широко применялись репрессии. Одни ученики били других учеников, заведующие пансионами били и тех и других, и даже директор не гнушался поднимать руку на учеников, если провинность попадала в разряд серьезных или возникало ощущение общего упадка дисциплины. Не знаю, избивали ли друг друга преподаватели, но их я ненавидел, и больше всего за атмосферу пресмыкательства, которую они насаждали. И по сей день я не нахожу для них прощения за то, что они творили с судьбами маленьких человечков, которые им вверялись.
В те времена нервные срывы считались исключительной привилегией взрослых, и для учеников, не желавших мириться с системой, способами выживания были либо поистине животная хитрость, либо то, что немцы называют «внутренней иммиграцией», либо просто бегство оттуда куда глаза глядят. Долгое время я прибегал к первым двум, но в итоге закончил третьим, перебравшись в Швейцарию.
Но Итон! В Англии это почти государство в государстве. Выпускник Итона навсегда становится прежде всего питомцем этой школы и уже во вторую очередь гражданином своей страны. В годы учебы там школьник имеет значительно больше возможностей для расширения кругозора, а преподавание ведется на самом высоком уровне. Конечно, и там система порой показывает свои варварские зубы, но все равно предоставляет ученикам гораздо больше личной свободы и независимости, учит уважению к себе — кое-кто назвал бы это наглой самоуверенностью, — в значительно большей степени, чем мне представлялось возможным в принципе. Поэтому у меня, совсем молодого учителя, возникло ощущение, что я сам получаю там нечто вроде второго альтернативного образования, что-то принимая, что-то отторгая, но никогда не оставаясь равнодушным, хотя я и не питал иллюзий, что вливаюсь в тамошнюю жизнь и принят как равный. Впрочем, еще не занявшись писательством всерьез, я даже до конца и не понимал, насколько был там чужаком, насколько не принимали меня те, к кому я всей душой стремился.