– И так хорошо! – заступилась другая женщина, и Никита подарил ей беглую улыбку. Наслышанный о красоте и прелести француженок, он сейчас чувствовал себя обманутым. О да, они прелестно одеты, у всех искрятся весельем глаза, они задорны, милы, пикантны, соблазнительны, очаровательны… куколки! Цветочки! Игрушечки! Безделушки! В них нет завораживающей, тихой прелести соединения достоинства и неукротимости, не чувствуется пламени, мерцающего в ледяном сосуде… это есть только в русских женщинах.
И офицер, глядя на хорошеньких парижанок, вдруг ощутил острую тоску по родине и такую печаль по навек утраченному, что тихонько застонал, как от мучительной, внезапной боли. Его затуманенные воспоминаниями глаза скользили по кокетливо причесанным головкам женщин, спешивших приблизиться к государю и преподнести ему весенние цветы, как вдруг некое золотистое облако привлекло его внимание.
Это был букет нарциссов, такой огромный, что женщина, несшая его, прижимала его к себе, как заботливая мать – ребенка, однако цветы все равно рассыпались в разные стороны. Она и сама была золотоволосая, и сиял этот букет так, что Аргамаков на мгновение допустил поэзию в свое оледенелое сердце и подумал, что все это, вместе взятое, похоже на солнышко, едва взошедшее и щедро рассыпающее вокруг свои золотые лучи. Вьющиеся, непослушные пряди упали на лицо женщины, и она отбросила их нервным, трепетным движением, выронив еще несколько цветов.
Лицо ее открылось, и Аргамакову показалось, что он лишился рассудка. Не помня себя, он соскочил с коня, и его казак тотчас последовал примеру барина, что вызвало новый взрыв восторга при взглядах на это смуглое, скуластое, черноусое лицо:
– Oh, bon dieu, quel Calmok! [113]
Аргамаков ничего не слышал. Раздвигая толпу, он силился пробиться к женщине с букетом нарциссов, но ему это удавалось с трудом, а перед ней, словно нарочно, расступались люди, открывая ей путь к русскому государю. Никита все еще был ошеломлен, потрясен, но обостренное зрение и навыки человека, прошедшего войну и чудом избежавшего смерти, действовали как бы помимо его воли – он почти бессознательно замечал странности, которые сопровождали продвижение золотоволосой женщины.
Этих «странностей» было три, и они имели неприглядный образ мужчин в лохмотьях и больших колпаках, с ужасными, мрачными физиономиями. Именно такими Аргамаков некогда представлял себе всяческих Маратов, Робеспьеров, Дантонов [114], и отвращение подало ему сигнал тревоги, отрезвивший его. Теперь он не безрассудно стремился за женщиной, подбирая упавшие цветы, словно во что бы то ни стало должен был вернуть их в букет, но и наблюдал за ней. Во всем ее облике было нечто странное, и Никита, наглядевшийся сегодня на счастливых парижанок, сразу понял, в чем суть. В облике этой женщины не было упоения, восторга, самозабвенного ликования. С тем выражением лица, с каким она рвалась преподнести цветы русскому царю, люди, наверное, восходили на эшафот, подумал Никита. Обреченность, безнадежность, отчаяние, ужас, оледеневшие черты… Она шла, как ходят во сне, и если бы не энергичные тычки тройки страшных сопровождающих, уже давно остановилась, упала, была бы затоптана толпой… но она шла и шла, с каждым шагом теряя все больше цветов, и к тому времени, когда Никита наконец добрался до нее, в руках у нее был тощенький желтый букетик, сквозь который явственно проглядывало что-то серо-стальное.
Она находилась уже шагах в пяти от государя, когда Никита настиг ее, рванул в толпу и, заворотив руку ей за спину, с трудом выдернул из пальцев, сведенных судорогой, обоюдоострый стилет, лезвие которого – он приметил с одного взгляда – было покрыто черно-коричневой каймой. Смутное подозрение, возникшее у Никиты, окрепло, едва он замахнулся этим стилетом на «Марата», которого и без того странное лицо исказилось еще пуще, и он бросился наутек с такой резвостью, что вмиг растворился в толпе; невесть куда канули и «Дантон» с «Робеспьером». Итак, клинок был отравлен, без сомнения, и даже незначительный удар, нанесенный им, мог оказаться смертельным для русского государя.
Облегчение, овладевшее Никитою при мысли о том, какое злодеяние он только что невзначай предотвратил, было сравнимо лишь с ужасом от того, что свершить сие богопротивное дело должна была Ангелина.
* * *
Среди орущей, хохочущей, пляшущей толпы они стояли двое, и никто не толкнул их, не приблизился к ним, не сказал им слова, как если бы они были окружены неким магическим кругом, начертанным любовью и смертью. Никита смотрел в незабываемые синие глаза, но не видел в них ни искры изумления, ни радости, ни даже страха или отчаяния. Ангелина стояла, будто громом пораженная, не делая ни шагу ему навстречу, словно не узнавала его. Наконец Никита не выдержал: схватил ее, стиснул в объятиях, покрыл поцелуями бледное, похолодевшее лицо – и тоже окаменел, когда помертвелые губы исторгли чуть слышный шепот:
– Что ты наделал! Теперь моя дочь погибла…
Ее дочь!
Изумление, боль, ревность при этих словах превзошли все иные ощущения, и немалое минуло время, прежде чем рассудок воротился к Никите, прежде чем беспорядочные мысли оформились вопросом:
– Но почему?!
Ангелина молчала, и, отстранившись от нее, Никита увидел, что из безжизненных глаз медленно текут слезы.
– Батюшки, ваше благородие, – пробормотал изумленный казак, – так ведь это же она, она! Это ж ведь та самая французинка, из-за коей Варька-покойница едва ума не решилась! Не она ль была у вас в доме охотничьем?!
– Она, – кивнул Никита. – И никакая она не француженка, а русская.
– Ах ты, моя лебедка белая! – восхитился Степан, заботливо оттесняя своего барина и его милую под защиту афишной тумбы, в сторону от толпы. – Что ж ты такая нерадостная? Свои, глянь, пришли! Сво-и! – крикнул он громко, будто глухой, но, не дождавшись даже малой искры жизни в этом лице, повернулся к барину: – Что это с ней? Глянь, ваше благородие! Глаза будто и не видят! Больна… не то опоили чем?
Вмиг все прояснилось для Никиты. Эти расширенные зрачки, остановившийся взгляд, это неостановимое движение к странной, противоестественной цели – убийству могли быть объяснимы только одним: Ангелина и впрямь одурманена.
– Что же делать? – шепнул он, стискивая ее ледяные пальцы, по-прежнему скрюченные, словно все еще держали букет.