Марфа Тимофеевна быстро перекрестилась и вновь взялась за одевание Анжель. А та не знала, чему более удивляться: изысканности белья и редкостной красоте темно-синего бархатного платья и меховых полусапожек из тонкой кожи, в которые обряжала ее Марфа Тимофеевна, или той истовой нежности, которая звучала в ее голосе, когда она рассказывала о своем барине, чье распутство было для нее не более чем милой шалостью ненаглядного дитяти.
– Помер, говорю, мой сыночек, а княгиня об том прознала. Это не здесь было, а в имении княжьем родовом, на Орловщине: здесь просто так, угодья их охотничьи. Барыня наша была женщина жалостливая, сама только что родила и понимала, что княгине ребя́, что кошке котя́ – то же дитя́. Вот она и взяла меня в кормилицы, чтоб тоску мою утишить. Да и молоко у нее было жидкое, слабое, княжич маленький день и ночь плакал, криком кричал, а я бабенка крепкая, грудастая была, что буренка, – выкормила моего ненаглядного Никитушку! – Она вдруг осеклась, прихлопнула рот ладонью: – Ох, что ж я рот раззявила, болтушка неболтанная! Князь молодой мне ведь не велел имя свое выказывать – пусть, мол, она сама меня узнает и вспомнит!
Анжель так вздрогнула, что Марфа Тимофеевна от неожиданности выронила ее недоплетенную косу, и темно-золотистый тяжелый жгут больно ударил Анжель по спине. Вчерашнее наваждение начиналось снова!
– Да успокойся ты! – еле утихомирила ее Марфа Тимофеевна, жалостливо разглядывая Анжель в зеркале. – Ишь, побелела: лица на тебе нет! Забудь, что слышала, я просто невзначай обмолвилась. Это ваши с барином дела – вы с ним сами и объясняйтесь!
И, не обронив более ни единого слова, она закончила причесывать Анжель и сопроводила ее в маленькую столовую, где уже сидел в одиночестве барин.
* * *
При виде его она замерла, словно ноги к полу приросли, он же вскочил с такой стремительностью, будто готов был, перескочив через стол, броситься к Анжель, однако суровый взор Марфы Тимофеевны пригвоздил его к месту, заставил пробормотать сдавленным голосом какие-то общие слова о погоде и самочувствии и снова сесть, уставившись в свою тарелку.
Кушанья были хоть куда! Прислуживал молодой статный лакей, русобородый, пригожий – хоть картину с него пиши! – и он без задержки подавал щи с завитками, сальник из отварных круп, окорок ветчины, белужью тёшку, жареного индюка и бесподобные оладьи с медом. Анжель охотно отдала должное всякому блюду, поражаясь более чем обильному завтраку, однако, бросив невзначай взгляд в окно, увидела, что солнце уже в зените. Похоже, они с русским барином вынуждены были совместить завтрак с обедом… и снова краска смущения залила щеки Анжель при воспоминании о том, почему это произошло.
– Приношу вам свои извинения, мадам, – проговорил в это время молодой князь глуховатым голосом, не отрывая взора от серебряного ножа с витой тяжелой рукояткой, которую он сгибал и разгибал с такой небрежностью, будто это была ивовая веточка. – Видите ли, я принял вас за одну свою давнюю знакомую… более чем знакомую! Сказать по правде, было время, когда сердце мое принадлежало ей всецело. Отечество, вера, государь и она, моя любимая, – вот все, для чего я жить желал. Казалось, и она от меня без ума, а на самом деле безбожно обманывала меня для одного вертопраха, чье имя более напоминало прозвище обезьяны. С ним она и сбежала впоследствии. Жаль, что я не успел для нее застрелиться! – усмехнулся он, и Анжель едва сдержала готовый вырваться возглас: «Какая она дура!»
Сейчас, сидя напротив молодого князя, она с трудом отводила от него глаза. Более всего хотелось, забыв о приличиях, смотреть и смотреть на это худое, нервное, четко очерченное лицо со светлыми бровями вразлет под высоким лбом, смотреть в прищуренные серые глаза с такими длинными, круто загнутыми светлыми ресницами… и эти твердые неулыбчивые губы… ах, как целуют эти губы! – а по первому его зову, по первому знаку хотелось броситься в его объятия, и уже навсегда. Но он не делал этого знака, он не звал ее более – напротив, говорил и говорил о том, как сожалеет, как виноват, как жаждет прощения, каждым своим словом воздвигая между собою и Анжель новые и новые неприступные преграды.
Сердце защемило от обиды. Какую же власть мгновенно приобрел над нею этот русский дикарь – и почему? Что уж в нем такого особенного, кроме эротической изобретательности? Хорош собою, конечно, богат, знатен – однако все это чужое, враждебное. Просто одиночество, неприкаянность, тяготы пути сыграли свою пагубную роль. Ведь ее житье было – яко тьма кромешная. Почуяла тепло, бесприютная собачонка, и решила согреться у чужого огня? А не боишься, что утомишь снисходительных хозяев и они погонят тебя прочь как раз в те минуты, когда ты уже поверишь, что нашла свой дом? Ты что, забыла, Анжель, о решении беречь свое достоинство? Твое место в снегу, на сыром лапнике, возле дымного костра; твой удел – быть грязной, полуголодной; твоя участь – с оледенелым сердцем, не помня прошлого, не ведая будущего, ненавидя настоящее, брести вперед, в какую-то страну, искать свой дом, свое место! И не позволять тоске обессиливать тебя. Пусть отныне никто не смеет тебя жалеть! «Надо бежать отсюда, – с горечью думала Анжель. – А с этим человеком ты враз сделаешься тряпкой, подстилкой, ждущей своего хозяина, который в то время будет нежиться на другой подстилке…» Уныние сковало все чувства Анжель, но у таких людей, как она, с сильной впечатлительностью, после уныния следует такое же всепоглощающее возбуждение. И, желая немедленно спасти хотя бы самые жалкие остатки гордости и самолюбия, она с невиннейшим видом спросила:
– А как Варвара? Еще спит?
Он поперхнулся, взглянув на Анжель беспомощно, изумленный враждебностью ее голоса, а она не унималась:
– Вы ее вчера тоже в покое оставили или после меня еще развлекались с нею, пока и она не рухнула без чувств?
Свой собственный голос показался ей чужим и сварливым. Теперь уже и Марфа Тимофеевна воззрилась на нее удивленно, однако она и барин тут же понимающе переглянулись, едва пряча улыбки, и Анжель догадалась: а ведь в ее голосе прозвучала лютая ревность. Ох, какой позор! Она с пренебрежительным видом отвернулась к окну, словно все, что ее занимало в это мгновение – встревоженное карканье стаи ворон, долетевшее издалека, – и невзначай поймала взором мелькнувшее на лице лакея выражение неприкрытой, всепоглощающей ненависти.