Девочка по имени Зверек | Страница: 131

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Рядом с каждым осужденным шагал священник, пытавшийся убедить несчастного хотя бы в последний час признать свою вину. Тот, что сопровождал Веронику – высокий и худой, как жердь, с сухими, сжатыми в щель губами и казавшимися безжизненными глазами, – много слов не тратил. Он выдал ей очевидно заранее заготовленные увещевания и, не дожидаясь ответа, отвернулся. И хорошо сделал: все равно Вероника не замечала ничего вокруг. Она обращала мало внимания и на толпу, опускающуюся на колени при появлении грозной и внушительной кавалькады инквизиции, а смотрела только поверх голов – вверх, в небо, с наслаждением вдыхая запахи приближающейся осени, по-прежнему предпочитая слушать пение своего Хранителя, а не литанию инквизиторов и стоны и жалобы таких же, как и она сама, осужденных.

Была еще какая-то заминка или просто остановка перед собором, наверное предназначенная для того, чтобы Вероника могла попрощаться с ним. Впрочем, ее тюремщики тоже не теряли времени попусту и, пока она любовалась на прощанье красотой и величием собора, отслужили мессу прямо под открытым небом, ловко закончив ее именно тогда, когда и Вероника готова была продолжить путь.

За городом, посреди луга Святого Себастьяна, возведено было зловещее сооружение – кемадеро – каменная платформа с несколькими столбами, окружающими огромный крест, и разложенными вокруг них вязанками хвороста. Последняя остановка. Вероника же смотрела вверх, туда, где по синему полю плыли белоснежные перышки облаков. Плыли так заманчиво-свободно, что Веронике все нестерпимей хотелось к ним присоединиться, легко потянувшись к небу руками. И она, с досадой на задержку, оглянулась назад, на сопровождавшего ее священника. К своему удивлению, Вероника увидела рядом с ним… падре Бальтазара, оказавшегося здесь неведомо как. Оба священника о чем-то напряженно спорили.

– Она не хочет пить и не просила об этом, – настаивал ее провожатый.

– Я видел, как она делала отчаянные знаки, – уверял падре, – и дело милосердия – исполнить ее последнюю волю перед казнью!

– Ты хочешь пить? – угрюмо поинтересовался у нее инквизитор.

Вероника на мгновение растерялась. Пить? Сейчас? Но неожиданно и необъяснимо, может быть из-за странно-пристального взгляда падре Бальтазара, в сознании всплыли его последние обращенные к ней слова: «Испей эту чашу до дна», повернувшись еще и другим смыслом – «эту чашу»! И она, более не думая и не рассуждая, жадно потянулась к тому, что Учитель держал в руке. Это была небольшая, слегка позеленевшая медная плошка, наполовину заполненная какой-то жидкостью. Не дожидаясь конца рассуждений инквизитора и не дав ему проверить содержимое медной чаши, Вероника выхватила ее из рук падре и, залпом проглотив всю жидкость, вернула чашу обратно. Это нетерпение сошло за сильную жажду, и тюремщик успокоился. А падре внимательно взглянул на дно чаши, убедился, что она совершенно пуста, с явным облегчением убрал ее куда-то в складки своего широкого кожаного пояса и незаметно растворился в толпе.

Внезапно Вероника почувствовала, что земля под ногами слегка качнулась. Что это? Краски дня вдруг стали ярче и сочнее, запахи приятнее, а звуки (и пение Хранителя в том числе!) – насыщеннее и звонче! Мир вокруг стремительно приобретал бесконечно гармоничные, мягкие очертания! Одновременно закололо в груди слева, запершило и сдавило горло; сначала слегка, а потом все острее стало не хватать воздуха, но при этом совсем не хотелось делать больших вдохов! Пришла рассудительная мысль: зачем? Все и так прекрасно!

Уже привязанная к столбу (как она здесь оказалась?), Вероника была целиком погружена в эти новые ощущения, удивительно сочетавшие в себе восторженное переживание полноты и гармонии бытия и растущие удушье и резь в сердце. Сочетание столь разнородных ощущений было поразительно само по себе, тем более что к ним вскоре присоединилось, постепенно вытесняя собой все неприятное, и третье: угасание всех внешних чувств. То есть Вероника еще продолжала ясно видеть (вот хворост уложен у ее ног, вот священник-доминиканец помахал перед ее носом распятием, вот уже пошел дым, застилая собой окружающее, а за ним стал подниматься огонь), но уже ничего не слышала и не чувствовала. Тело будто онемело, умерло раньше, чем от него отлетела ее душа! «Что же это я выпила? Ах, падре, падре…» Веронике стало ужасно смешно (в уме она даже погрозила ему пальцем), и непременно рассмеялась бы, да только уже совсем не слушались губы…

А потом тела не стало вовсе! Зато невероятно легко и радостно стало душе! Легко и свободно! И Вероника наконец вскинула как крылья руки – другие какие-то руки, до сего момента стесняемые несвободой этого тщедушного и ни на что не годного тела, – и взлетела! Нетрудно и невесомо – вверх, в давно манившую ее бездонную синь…

Она проплыла над оставленным своим телом, брошенным, как оказавшееся ненужным старое платье (пусть о нем теперь позаботятся ее судьи), и над группой священников, среди которых стоял Учитель… Пролетела над толпой жадного до зрелищ люда, где, к своему удивлению, заметила дона Цезаре с растерянным и осунувшимся лицом и будто слепым взглядом…

Из всех единственно эти двое, Учитель и дон Цезаре, хотя они и не видели летящую Веронику, смотрели не на костер, а в небо…

Казни продолжались, но все это уже не имело ровным счетом никакого значения: Веронику звал Свет, преизбыточно-щедро разлившийся откуда-то сверху, из-за сияющих облаков, обещающий Свободу и полный невыразимой Любви и Надежды. И Вероника, вдохновенно радостная и наконец свободная от всех тревог и сомнений, ликуя, взмыла вверх, над полем, над Севильей, над миром – в небо, в облака… в этот Божественный Свет.

Вербное Воскресение, 2004.

Москва

Глава 6
Три лепестка в ладони самурая

Весенний дождь. Мягко, неназойливо, он зарядил еще ночью, и теперь в предрассветном дремотном безветрии было слышно лишь его вкрадчивое шуршание в мокрой листве деревьев.

Тэдзуми лежал под навесом из наломанных веток, благоразумно сооруженным еще ночью, и, подложив согнутый локоть под голову, плотно завернувшись в плащ, вслушивался в мокрые шорохи. Обычно в этот час уже начинали подавать голоса первые птицы, но сегодня, когда дождь набросил свой покров на окрестные холмы, на лес, приглушил шум бегущей где-то неподалеку речки, ничто не смело ни единым звуком нарушить гармонию чуть истаявшего ночного сумрака и влажной поступи дождя в тишине.

– Предрассветный дождь, – еле слышно пробормотал Тэдзуми, словно пробуя на вкус произносимое. – Опадают тяжелые капли с листвы – молчит несмело утренняя птица…

Стих пришел сам собой, и Тэдзуми остался им доволен. Уметь сочинить несколько стройных, будто бы небрежно-легко начертанных строф – было достойно звания самурая. Его учили этому с детства. Конечно, самурай не обязан достигать в поэзии вершин мастерства, вовсе нет. Но хотя бы – обладать литературным вкусом, ритмом, чувствовать гармонию окружающего мира, изящно передавать поэтическим пером нюансы собственных чувств.

И поэтому отец Тэдзуми, достойный господин Накаёри-но Кицуно, нанял для сына старого буддийского монаха, весьма эрудированного, изощренного в китайской поэзии, орудовавшего пером и кистью с той же легкостью и изяществом, что мастер меча – оружием. Монаху хорошо платили за то, чтобы он привил единственному сыну господина Кицуно, его любимому ребенку, тонкий вкус и обучил его китайской классической поэзии, этике великого Кун Фу Цзы и непременно каллиграфии.