– Помоги мне, – сказал он.
Мистиф ничего не ответил.
– Ты здесь, Пай? Я боюсь. Дотронься до меня, пожалуйста. Пай?
Мистиф не пошевелился. Миляга протянул руку в темноту, вспомнив при этом Тэйлора, лежащего на подушке, с которой – им обоим было об этом известно – он уже никогда не поднимется, и просящего Милягу взять его за руку. С этим воспоминанием паника перешла в скорбь: о Тэйлоре, о Клеме, о всякой живой душе, которая отгорожена от своих любимых чувствами, которые постоянно обманывают, а стало быть, и о себе. Ему хотелось того же, чего хочет ребенок, – ощутить чужое присутствие, убедиться в нем с помощью прикосновения. Но он знал, что это – не настоящее решение проблемы. Конечно, он может нашарить мистифа в темноте, но тогда он сможет рассчитывать на его близость не больше, чем на свои чувства, которые он уже утратил. Нервы сгниют, и рука выскользнет из руки, рано или поздно. Зная, что это маленькое утешение так же безнадежно, как и любое другое, он убрал свою руку и вместо этого сказал:
– Я люблю тебя.
А может быть, он только подумал об этом? Возможно, это действительно была только мысль, потому то, что возникло перед ним, больше напоминало идею, а не звучащие слоги, – радужное свечение, которое он уже видел во время превращений Пая, засияло в темноте, бывшей, как он смутно понял, не темнотой беззвездной ночи, а темнотой его собственного сознания. И это видение не имело ничего общего со зрением, устремленным на предмет, а было его разговором с существом, которое он любил, и которое любило его в ответ.
Он отдал свои чувства Паю, направил их к нему, если, конечно, в данном случае можно было говорить о направлении, в чем он глубоко сомневался. Пространство, а вместе с ним и время принадлежали другой истории – трагедии разделения, которую они уже оставили позади. Освободившись от чувств и от тех цепей, которые накладывало на него восприятие, словно снова оказавшись в утробе, он ощущал мистифа всем своим существом, а тот отвечал ему тем же, и тот самый распад, растворение, от которого он столько раз просыпался в ужасе, теперь превратился для него в начало небывалого блаженства.
Порыв ветра, пронесшийся между скалами, раздул угли, и они моментально вспыхнули ярким пламенем. Лицо напротив него осветилось, и вновь обретенное зрение заставило его вернуться обратно из утробного состояния. Возвращение оказалось не таким уж трудным. Место, в котором они находились, было неподвластно времени и разрушению, а лицо напротив него, несмотря на всю свою хрупкость (а может быть, и благодаря ей), было красивым и дарило радость взгляду. Пай улыбнулся ему, но ничего не сказал.
– Надо лечь поспать, – сказал Миляга. – Завтра нам предстоит долгий путь.
Налетел еще один порыв ветра и принес с собой снежинки, ужалившие лицо Миляги. Он натянул на голову капюшон своей шубы и поднялся, чтобы проверить, как поживает доки. Доки зарылся в снег и спал. Когда он вернулся к костру, который отыскал-таки какой-то горючий клочок и принялся пожирать его, мистиф уже спал, укрыв голову капюшоном. Когда он посмотрел на выглядывающий из-под меха полумесяц лица Пая, ему в голову пришла простая мысль: несмотря на то, что ветер стонет в скалах, угрожая похоронить их под снегом, что в долине у них за спиной свирепствует смерть, а впереди их ожидает город зверств и жестокостей, он чувствует себя счастливым. Он лег на жесткую землю рядом с мистифом. Его последняя мысль перед сном была о Тэйлоре, который лежал на подушке, превращавшейся в снежную равнину по мере того, как слабело его дыхание, а лицо становилось прозрачным, чтобы в конце концов исчезнуть, так что, когда Миляга соскользнул в сон, его встретила отнюдь не чернота, а белизна этого смертного ложа, превратившегося в девственный, нетронутый снег.
1
Миляге снилось, что ветер стал резче и сдул с пиков весь снег. Тем не менее он нашел в себе мужество подняться из относительного комфорта своего лежбища рядом с догоревшим костром, снял свою шубу и рубашку, снял свои ботинки и носки, снял свои брюки и нижнее белье и голый пошел по узкому проходу между скалами, мимо спящего доки, навстречу ветру. Даже в снах ветер угрожал заморозить его костный мозг, но взор его был устремлен на ледник, и он должен был пройти туда со всем смирением, с обнаженными чреслами, с голой спиной, для того чтобы почтить должным уважением те души, которые страдали там. Они претерпели долгие столетия боли, и преступление, совершенное против них, до сих пор не было отмщено. Рядом с их муками его страдания казались ничтожными.
Небо было достаточно светлым, чтобы он мог различать свой путь, но снежная пустыня казалась бесконечной, а порывы ветра становились все сильнее и сильнее и несколько раз даже опрокинули его в снег. Мышцы его сводило судорогой, а дыхание стало прерывистым. Оно вырывалось из его онемелых губ плотными, маленькими облачками. Ему хотелось заплакать от боли, но слезы замерзли в уголках его глаз и не падали.
Дважды он останавливался, почувствовав, что буря несет с собой не только снег, но и еще кое-что. Он вспомнил рассказы Пая о духах, оставленных здесь для того, чтобы охранять место убийства, и, хотя все это ему только снилось, и он знал об этом, все равно ему было страшно. Если эти существа действительно должны не подпускать свидетелей к леднику, то тогда они расправятся не только с бодрствующим, но и со спящим. А он, идущий туда со смиренным почтением, заслужит их особую ярость. Он всмотрелся в снежную бурю, пытаясь отыскать какие-нибудь знаки их присутствия, и однажды ему показалось, что над головой у него пронесся силуэт, который был бы полностью невидимым, если бы не служил преградой для снега: тело угря, увенчанное крохотным мячиком головы. Но он появился и исчез слишком быстро, так что нельзя было сказать с уверенностью, не был ли он плодом воображения. Однако ледник по-прежнему возвышался перед ним, и его воля приводила онемевшие члены в движение до тех пор, пока он не оказался совсем рядом. Он поднял руки к лицу и вытер снег со щек и со лба, а потом шагнул на лед. Женщины смотрели на него точно так же, как когда он стоял здесь вместе с Пай-о-па, но теперь сквозь снежную пыль, несущуюся по льду, они видели его наготу, его съежившийся член, его дрожащее тело и вопрос, застывший у него на лице и губах, на который он уже сам наполовину ответил. Почему, если это действительно было делом рук Хапексамендиоса, Незримый, обладающий такой великой разрушительной мощью, не уничтожил следы своих жертв? Произошло ли это потому, что они были женщинами, или, если точнее, женщинами, обладающими силой? Разве не обрушил Он на них всю свою силу, перевернувшую их алтари и разрушившую их храмы, но в конце концов так и не сумел стереть их с лица земли, уничтожить их тела? А если это действительно так, то что этот лед – могила или только тюрьма?
Он упал на колени и прижал свои ладони к леднику. На этот раз он точно услышал звук сквозь ветер – хриплый вой где-то вверху. Невидимки мирились с его сновидческим присутствием уже достаточно долго. Теперь они поняли его намерения и стали смыкаться вокруг него, готовясь к десанту. Он дохнул на ладонь и сжал ее в кулак, чтобы дыхание не успело ускользнуть, а потом поднял руку вверх и ударил по льду, в самый последний момент разжав кулак.