О германском ультиматуме пока ничего не было известно. Черчилль, Бальфур, Холдейн и Грей мыслили, исходя из угрозы гегемонии Германии в Европе после падения Франции. Однако политика поддержки Франции разрабатывалась за закрытыми дверями и общественность о предпринятых шагах ничего не знала. Большинство либерального правительства отвергало их. Ни правительство, ни страна не имели единых взглядов по этому вопросу. Многим англичанам, если не подавляющему большинству, разразившийся кризис представлялся продолжением давней ссоры между Германией и Францией, не имевшей никакого отношения к Англии. Чтобы превратить ее в глазах общественности в дело, затрагивавшее Англию, необходимо было нарушение нейтралитета Бельгии, этого плода английской внешней политики. Каждый шаг захватчиков стал бы ударом по договору, который создала и подписала сама Англия. Грей решил назавтра потребовать у кабинета рассматривать это вторжение как формальный casus belli.
В тот вечер, когда он обедал вместе с Холдейном, курьер министерства иностранных дел принес портфель для донесений, в нем находилась телеграмма, сообщавшая, как писал об этом Холдейн, «что Германия намеревается вторгнуться в Бельгию». Что это была за телеграмма и от кого поступило предупреждение, было неясно, однако Грей считал ее подлинной.
— Что вы думаете по этому поводу? — спросил Грей, передавая телеграмму Холдейну.
— Немедленная мобилизация, — ответил тот.
Они сразу встали из-за стола и поехали на Даунинг-стрит. Там находились премьер-министр и несколько гостей. Попросив главу кабинета пройти в отдельную комнату, они показали ему телеграмму и попросили полномочий для объявления мобилизации. Асквит согласился. Холдейн предложил, чтобы его, принимая во внимание чрезвычайные обстоятельства, временно вновь назначили главой военного министерства. Завтра премьер-министр будет слишком занят и вряд ли сможет выполнять обязанности военного министра. Асквит снова согласился и довольно охотно, потому что ему очень не нравился фельдмаршал лорд Китченер Хартумский, который был известен своими деспотическими замашками и которого Асквита убеждали назначить на этот пост.
Следующий день, понедельник, был официальным нерабочим днем, погода выдалась ясной и солнечной. Лондон был забит людскими толпами, которые ринулись не на взморье, а в столицу, узнав о надвигавшемся кризисе. В полдень перед Уайтхоллом стало так многолюдно, что прекратилось движение и гул многотысячной толпы был слышен в зале, где продолжались бесконечные заседания кабинета и где министры никак не могли решить, сражаться за Бельгию или нет.
Принявший руководство военным министерством Холдейн уже отправлял мобилизационные телеграммы о призыве резервистов и солдат территориальных частей. В 11 часов кабинет получил известие о том, что Бельгия выставила свои шесть дивизий против Германской империи. Через час министрам представили декларацию консервативной партии, составленную еще до предъявления германского ультиматума Бельгии. В ней подчеркивалось, что колебания в отношении поддержки Франции и России окажутся «фатальными для чести и безопасности Соединенного королевства». Вопрос о союзе с Россией уже и так стоял поперек горла либеральным министрам. Еще двое из них — сэр Джон Саймон и лорд Бошамп — подали в отставку, однако главная фигура, Ллойд Джордж, узнав о событиях в Бельгии, решил остаться в правительстве.
В 3 часа дня 3 августа Грей должен был выступить с первым официальным и публичным заявлением правительства по поводу кризиса. От него зависела судьба всей Европы, так же как и Англии. Перед Греем стояла задача: повести страну в бой, объединив ее. Он должен был убедить и увлечь за собой собственную партию, по традиции пацифистскую. Объяснить старейшему и опытнейшему парламенту в мире, как Англия взяла на себя обязательство — не давая официально подобного обязательства — поддержать Францию, и показать, что Бельгия — лишь повод, а истинная причина во Франции. Он должен был призывать к чести Англии, пояснив, что решающим фактором остается защита ее интересов. Ему предстояло выступить в парламенте, где более трехсот лет традиционно велись изощренные дебаты по проблемам внешней политики. Не обладая блеском красноречия Бёрка или силой убеждения Питта, мастерством Каннинга или напористостью Пальмерстона, риторикой Гладстона или остроумием Дизраэли, он должен был отстаивать проводимый им внешнеполитический курс, который не смог предотвратить войну. Оправдать настоящее, соизмерить его с прошлым и заглянуть в будущее — такой была цель, стоявшая перед Греем.
Ему не хватило времени написать речь. В последний час, когда он попытался было набросать тезисы, объявили о прибытии германского посла. Вошедший Лихновский тревожно спросил: что решило правительство? Что собирается сказать Грей в палате общин? Не будет ли это объявлением войны? Грей ответил, что это будет не объявление войны, а «заявление об условиях». «Не является ли нейтралитет одним из этих условий?» — спросил Лихновский. Он стал «умолять» Грея не делать этого. Посол не знал планов германского генерального штаба, но не мог поверить, чтобы они включали «серьезное» нарушение нейтралитета, хотя германские войска, «возможно, и пересекут небольшой угол Бельгии». «В таком случае, — сказал Лихновский, повторяя вечную эпитафию человеческого смирения перед судьбой, — вряд ли что-то можно изменить».
Они разговаривали в дверях, подгоняемые своими срочными делами. Грей пытался выкроить несколько минут покоя, чтобы поработать над речью, а Лихновский — оттянуть момент, когда будет брошен вызов. Они расстались и уже никогда больше не встречались официально.
В полном составе палата общин собралась впервые после 1893 года, когда Гладстон выступил с биллем о гомруле. Чтобы разместить всех ее членов, в проходах установили дополнительные стулья. Галерея дипломатов была полна, пустовали лишь два кресла, отмечая отсутствие германского и австрийского послов. Члены палаты лордов заполнили галерею для публики, и в их числе был фельдмаршал лорд Робертс, давно и безуспешно добивавшийся введения обязательной воинской повинности. Напряженная тишина, когда впервые за много лет никто не смел шевельнуться, передать записку или, наклонившись к соседу, шепотом поболтать, вдруг была нарушена грохотом — это парламентский священник, пятясь, отходил от спикера и споткнулся о выставленный в проходе дополнительный стул. Все взоры остановились на скамье для членов правительства, где между Асквитом, замершим с бесстрастным мягким лицом, и Ллойд Джорджем, которого сильно старили всклокоченные волосы и бесцветные щеки, сидел Грей в летнем легком костюме.
Он встал, и все увидели его «бледное, изможденное и усталое» лицо. Несмотря на то, что Грей был членом палаты общин в течение двадцати девяти лет и восемь лет занимал место на скамье правительства, в парламенте мало знали — а в стране и того меньше — о том, как именно проводит он внешнеполитический курс Англии. Почти никому не удавалось вопросами загнать министра иностранных дел в ловушку и выудить у него определенный и ясный ответ, и все же его уклончивость, которая у другого, менее осторожного государственного деятеля подверглась бы резкой критике, в данном случае воспринималась без подозрений. Такой некосмополитичный, такой английский, такой типичный для этой страны политик, такой сдержанный, Грей, по общему мнению, никак не мог с безрассудной легкостью включаться в международные споры. Он не любил внешнюю политику и не получал удовольствия от своей работы: напротив, он относился к ней как к неприятной, но необходимой обязанности. По уикендам Грей не мчался, как многие, на континент, а уезжал в глубь Англии. Он не владел иностранными языками, если не считать французского, который знал на уровне школьника. Вдовец в пятьдесят два года, бездетный, необщительный, он, казалось, относился к земным страстям с таким же безразличием, как и к своей работе. Форель в ручьях и голоса птиц — вот, пожалуй, и все страсти, которые владели этим человеком, отгородившимся от мира каменной стеной.