Людмиле Травиной, моему проводникупо Острову Веселых Робинзонов
Этим летом я чувствовал себя скверно. Одолевала бессонница. Часов в одиннадцать вечера я ложился в постель и начинал прислушиваться к каждому звуку. За стеной бренчал на гитаре сосед и замораживающим голосом вокзального диктора увечил один романс за другим. Выл он обычно до часу ночи. Затем эстафету принимали коты. Видимо, наш двор обладал какой-то особой притягательной силой, потому что коты лезли сюда со всего города. Они с полчаса митинговали, а потом, так и не найдя общей платформы, устраивали безобразную свалку. Тогда выходил заспанный дворник – дядя Вася – и примирял их водой из шланга. Коты расходились по домам, и я оставался один на один с так называемой ночной тишиной.
Не знаю, кто ввел в оборот этот сомнительный термин – ночная тишина, но думаю, что это был человек глухой, как музыкальный критик. Днем это считается в порядке вещей, когда мимо вашего дома проносится стая грузовиков и трамваев, но зато ночью одна-единственная запоздалая «Волга» производит столько шума и грома, сколько их не вырабатывает трамвайный парк за целый год. Я плотно закрывал окна, зарывался в подушки и страдал. Я думал о том, что мои уши – превосходные локаторы. Мне казалось, что они улавливают даже храп ночного сторожа из универмага, расположенного в двух километрах от моей квартиры.
В редакцию я приходил сонный и вялый, как медуза. Шеф бросал рысий взгляд на мою потрепанную фигуру и с презрением отворачивался. Он не любил людей, ведущих разнузданный образ жизни. Неделю назад он раз и навсегда потребовал прекратить «эти гнусные сказки о бессоннице» и по-отечески посоветовал мне жениться.
Зевая, я садился за свой стол, на котором лежал центнер юмористических рассказов, фельетонов и эпиграмм для очередных номеров газеты. Шеф, которому мои зевки мешали творчески осмыслить верстку, начинал нервно ерзать в кресле. Я до хруста сжимал челюсти, понимающе кивал сотрудникам и с умным видом приступал к работе.
Первый рассказ стоил мне легкого изящного зевка, который я непринужденно перевел в кашель; от второй юморески мои челюсти свело в спираль, а третья вызвала затяжной и безысходный зевок, который начался на первой странице и кончился на шестой. Но доконали меня эпиграммы. Их было целые километры. На каждое четверостишие я откликался энергичным зевком. Я понимал, что поступаю бестактно, но ничего не мог поделать. Видимо, юмор распространяет какие-то флюиды, воздействующие на зевательные центры нервной системы. Я надеюсь, что ученые рано или поздно докопаются до этой тайны, и тогда с люминалом будет покончено. Врач выпишет пациенту десяток эпиграмм, и через полчаса больной так захрапит, что сейсмографы на Камчатке отметят колебания невероятной силы.
Я поднял голову: передо мной стоял шеф и произносил монолог, содержанием которого являлась крайне низкая оценка моего морального облика. По пятибалльной системе этот облик измерялся величиной, близкой к единице, причем шеф утверждал, что он недопустимо либеральничает в своей оценке. Он низвел меня на нет, уничтожил, вскрыл мои моральные язвы и прижег их каленым железом.
Я и не пытался оправдываться. Я только зевнул, и это было концом. Такого кощунства шеф перенести уже не мог. Медленно смакуя каждое слово и упиваясь моей растерянностью, он приказал мне немедленно отправляться в отпуск.
Я был разбит наголову. Вдребезги разлетелась мечта о путевке в Международный лагерь журналистов, которую мне обещали через два месяца.
– А чтобы никто не говорил, что я не забочусь о своем аппарате, – добавил шеф, потирая руки, – изучите это объявление.
И он положил передо мной позавчерашний номер вечерней газеты. Я прочитал:
«Имеются путевки в санаторий с самостоятельным режимом, расположенный в районе озера Вечное на Валдае. Принимаются заявления от лиц, страдающих повышенной нервной возбудимостью, бессонницами, головными болями. Обращаться в Институт невропатологии».
Я был чрезвычайно польщен, когда, придя в поликлинику, узнал, что со мной будет иметь беседу сам Иван Максимович Бородин, директор и академик. Было приятно, что моя скромная бессонница заинтересовала такое научное светило. Я вошел в кабинет, и в то же мгновенье меня оглушил рокочущий бас.
– Итак, юноша, у вас бессонница! – прогремело из-за ширмы. – Стыд и позор – в такие годы! Подойдите ко мне, я завтракаю.
Академик, румяный здоровяк лет шестидесяти, сидел в кресле и жевал бутерброд.
– Количество путевок у меня ограничено, но за вас просил мой старый друг и ваш редакционный начальник, которому я не могу ни в чем отказать. Он хныкал в телефонную трубку, что ваши зевки дезорганизуют работу редакции! Вы умеете доить корову? Не смотрите на меня младенческим взором и закройте рот! Научитесь. Каждый культурный человек должен уметь доить корову! Правильно? То-то. Посмели бы возразить! Нуте-с, голубчик! Землю нужно копать! Согласны? То-то. Посмели бы не согласиться! Чего молчите?
Я с легким испугом пробормотал, что внимательно слушаю и принимаю к руководству советы. Светило удовлетворенно кивало.
– Правильно. Если бы вы ответили иначе, я бы отправил вас обратно. В нашем экспериментальном санатории нет места лежебокам и нытикам. Во главе санатория мною поставлен многообещающий ученый, автор оригинальных, ультрасовременных методов лечения. Будете спать как бревно. Благодарите.
– Большое спасибо.
– То-то. Посмели бы не поблагодарить! Лечитесь изо всех сил. Подчиняйтесь главному врачу, как солдат. Никаких лекарств с собой не брать. Вопросы есть?
– Мой друг, Иван Максимович, мечтает провести отпуск со мной. Если вы позволите…
– Он? Она? С нервами?
– Он, Иван Максимович. Без всяких нервов. Тихий и спокойный, как черепаха.
– Пусть едет. Там будут нужны и здоровые люди. Вот вам записка. Идите к Марии Мироновне Рыжкиной. Подробности – у нее. Ни пуха ни пера! Пошлите меня к черту. Ну, смелее!
– Идите к черту, – смущенно пролепетал я.
– То-то. Посмели бы не послать! Когда выйдете в коридор – четвертая дверь налево. И не забывайте: каждый культурный человек должен уметь доить корову!
– Из редакции газеты?
Миловидное, даже хорошенькое существо в кокетливом белом халатике подарило мне любопытный взгляд больших и наивных голубых глаз.
– Да, Маш… Мария Мироновна– это я. Вы не очень спешите? Тогда посидите, пожалуйста, я должна еще несколько минут поговорить с этим товарищем. Можно?
Я отпустил миловидному существу какой-то топорный комплимент, от которого задрожала люстра, поспешно сел и углубился в газету. Потом я долго не мог простить себе этой оплошности, так как первую половину разговора безнадежно упустил, а смысл второй стал мне ясен слишком поздно. На том самом месте, где спортивный обозреватель пустился в пляс по поводу второго гола, влетевшего в ворота моей любимой команды, я услышал такую фразу: