да снег.
Не стоит, правда, впадать в другую крайность и представлять себе поэта яростным врагом революционных перемен, одно время он называл себя «самым яростным попутчиком». Колоссальные исторические сдвиги всегда завораживают, и появляется чувство: если это случилось, если в этот вихрь вовлечены миллионы, то должна быть в этом какая-то правота, обязана быть. И этой правоте можно и должно служить.
Хочу я быть певцом и
гражданином,
Чтоб каждому как
гордость и пример
Быть настоящим,
а не сводным сыном
В великих штатах СССР!
Но видел поэт и другое: стремление людей к лучшему почему-то чаще всего используется как таран для разрушения хорошего. Что это – глумливый закон истории? Или подобно тому как сам Есенин не смог спастись от своего «черного человека», так и мы не можем спастись от «черных людей», живущих в нас самих?
О мучившей и жегшей поэта любви к родному краю написано очень много. Но вспомним: о своей любви к Отечеству он настойчиво и безоглядно писал в те годы, когда многими Россия мыслилась всего лишь как огромная вязанка хвороста, приготовленная для мирового революционного костра, когда все, что составляло славу дореволюционной державы, было объявлено позорным историческим хламом, когда за отчетливый и даже безотчетный патриотизм можно было угодить в ЧК, что, собственно, и случилось с поэтами есенинского круга. Сегодня, когда многое повторяется, совершенно по-особенному воспринимаются слова, вложенные Есениным в уста одного из обитателей «Страны негодяев»:
Страна негодует на нас.
В стране еще дикие нравы.
Здесь каждый Аким и Панас
Бредит имперской славой.
Еще не изжит вопрос,
Кто ляжет в борьбеvиз нас.
Честолюбивый росс
Отчизны своей не продаст…
Эти «дикие нравы» через шестнадцать лет после гибели поэта спасли Отечество в войне с фашизмом, когда мировой пожар все-таки взметнулся, но совсем не тот, на который рассчитывали. Полагаю, и ныне эти же «дикие нравы» вызволят Россию из теперешней вялотекущей катастрофы. Если переводить поэзию Есенина на современный политический язык (иногда, очень редко, это стоит делать!), можно сказать: наш национальный гений никак не хотел смириться с тем, чтобы во имя «общечеловеческих ценностей» жертвовали интересами страны, ее геополитическими константами, укладом жизни, культурой. Просто в те годы под «общечеловеческими ценностями» понимались социализм и революция, а сегодня – как раз наоборот. Поэт отчетливо сознавал: общечеловеческие и национальные ценности противостоять друг другу не могут. Если они противостоят, то какая-то одна из «ценностей» фальшива… Даже в моменты оптимистического очарования, в минуты готовности «идти по выбитым следам», даже допуская счастливое завершение начатого большевиками социального эксперимента, Есенин был непреклонен в одном:
Но и тогда,
Когда на всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнут ложь и грусть,
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким
«Русь».
И еще об одном трагическом парадоксе мучительно размышлял поэт: на самых крепких цепях, как правило, вычеканено красивое слово «Свобода». Вообще у Есенина, человека, пережившего развал Российской империи, уничтожение сформировавшего его жизненного уклада, были непростые взгляды на те противоречивые, порой взаимоисключающие явления общественной и духовной жизни, которые мы обыкновенно объединяем одним словом – «свобода»:
Еще закон не отвердел.
Страна шумит, как непогода.
Хлестнула дерзко, за предел
Нас отравившая свобода…
Нет, речь не о свободе личности на выбор пути и символа веры. Этой свободы не было с самого начала, когда штурвал взял в руки «застенчивый и милый» капитан Земли. Хотя, впрочем, и те времена, которые поэт именует «царщиной», тоже слишком уж идеализировать не стоит. Есенин ведет речь совсем об иной «свободе» – страшной свободе от нравственности, от долга перед Отечеством, замененного на партийную или мафиозную дисциплину. И он остро предчувствовал, что наследники Ленина «страну в бушующем разливе должны заковывать в бетон», ибо диктатура, даже тирания – это не козни отдельного прорвавшегося к трону властолюбца, а возмездие народу, вольно или невольно пренебрегшему своей исторической миссией.
Именно об этом горько думаешь сегодня, перечитывая многие строки Есенина. Ведь и мы с вами живем в пору «неотвердевшего закона» и «хлестнувшей за предел свободы». И все-таки Есенин не был бы для нас тем, чем он стал, если б от его поэзии, несмотря на всю ее трагичность, не исходил целительный ореол надежды и веры в торжество добра. Наверное, это самое главное в нем, этом, быть может, самом русском гении из всех гениев, рожденных на нашей земле.
…В первый раз я от месяца греюсь,
В первый раз от прохлады согрет,
И опять я живу и надеюсь
На любовь, которой уж нет.
Это сделала наша равнинность,
Посоленная белью песка,
И измятая чья-то невинность,
И кому-то родная тоска.
Потому и навеки не скрою,
Что любить не отдельно, не врозь —
Нам одною любовью с тобою
Эту родину привелось.
«Российская газета», октябрь 1995 г.
Сегодня журналист в России – больше чем журналист. В частности, потому, что в течение многих десятилетий был меньше чем журналист.
До известного перелома в судьбе нашего Отечества он был зачастую литобработчиком спускавшихся сверху политических указаний, и если проявлял неуместную самостоятельность, то получал по рукам, а иногда и – по голове. Это не значит, скажем, что застойная «Правда» не могла снять с политического пробега крупного функционера. Могла. Но чаще всего только в том случае, если его уже решили снять с пробега еще более крупные функционеры. Бывали, конечно, исключения, но погоды они не делали. Это время у всех на памяти, поэтому не буду углубляться, подчеркну лишь: журналист эпохи застоя (точнее сказать, эпохи устоев, многие из которых, но не все, к тому времени уже обветшали) мог выражать свои личные политические взгляды только у себя дома на кухне. Приходя в редакцию, он превращался в рядового совслужащего, на своем участке работы прилагающего усилия для выполнения общегосударственного плана строительства социализма.
А потом наступила гласность, задуманная, очевидно, и первоначально воспринимавшаяся многими как попытка привести государственную идеологию в соответствие с исторической и социальной реальностью. У нас сложилось такое количество невнятных табу, священных животных и кровавых идолов, требовавших постоянного принесения им в жертву здравого смысла, что дальше так жить было нецелесообразно. Насчет «нельзя» – это Говорухин, конечно, талантливо погорячился. С наступлением гласности Бухарин и Бердяев, не ужившиеся в свое время в одной России, стали соседствовать в журналах, а сами журналисты сначала вполголоса, а потом все громче начали говорить городу и миру то, что прежде позволяли себе лишь на кухне. Именно таким неожиданным образом воплотилось в жизнь предвидение Ленина о кухарках, управляющих государством. Пишущая братия бурно прорвалась в политику. По массовости и плачевности результатов этот прорыв можно сравнить – и то лишь приблизительно – со знаменитым призывом ударников производства в литературу в сталинские времена.