– Сердются, чудаки, – недоумевает он, – да ведь кабы я имел деньги, али бы не отдал я?
– Ах, сухостой горький… – напутствует его Осип.
Иногда Ефимушка долго сидит задумавшись, ничего не видя, не слыша; скуластое лицо смягчается, добрые глаза смотрят еще добрее.
– О чем задумался, служивый? – спрашивают его.
– Думаю, – быть бы мне богатому, эх – женился бы на самой настоящей барыне, на дворянке бы, ей-богу, на полковницкой дочери, примерно, любил бы ее – господи! Жив сгорел бы около нее… Потому что, братцы, крыл я однова крышу у полковника на даче…
– И была у него дочь вдовая, – слыхали мы это! – недружелюбно прерывает Петр.
Но Ефимушка, растирая ладонями колена, покачивается, долбя горбом воздух, и продолжает:
– Бывало, выйдет она в сад, вся белая да пышная, гляжу я на нее с крыши, и – на что мне солнышко, и – зачем белый день? Так бы голубем под ноги ей и слетел! Просто – цветок лазоревый в сметане! Да с этакой бы госпожой хоть на всю жизнь – ночь!
– А жрать чего стали бы? – сурово спрашивает Петр, но это не смущает Ефимушку.
– Господи! – восклицает он. – Да много ли нам надобно? К тому же она богатая…
Осип смеется:
– И когда ты, Ефимушка, расточишь себя в делах этих, расточитель?
Кроме женщин, Ефимушка ни о чем не говорит, и работник он неровный то работает отлично, споро, то у него не ладится, деревянный молоток клеплет гребни лениво, небрежно, оставляя свищи. От него всегда пахнет маслом, ворванью; но у него есть свой запах, здоровый и приятный, он напоминает запах свежесрубленного дерева.
С плотником интересно говорить обо всем; интересно, но не очень приятно, его слова всегда тревожат сердце, и трудно понять, когда он говорит серьезно, когда шутит.
С Григорием же всего лучше говорить о боге, он любит это и в этом тверд.
– Гриша, – спрашиваю я, – а знаешь: есть люди, которые не верят в бога?
Он спокойно усмехается:
– Как это?
– Говорят: нет бога!
– О! Вона что! Это я знаю.
И, отмахиваясь рукою от невидимой мухи, говорит:
– Еще царем Давидом, помнишь, сказано: «Рече безумен в сердце своем: несть бог», – вон когда еще говорили про это безумные! Без бога – никак нельзя обойтись…
Осип как будто соглашается с ним:
– Отними-ка у Петрухи бога-то – он те покажет кузькину мать!
Красивое лицо Шишлина становится строгим; перебирая бороду пальцами с засохшей известью на ногтях, он таинственно говорит:
– Бог вселен в каждую плоть; совесть и всё внутреннее ядро – от бога дано!
– А – грехи?
– Грехи – от плоти, от сатаны! Грехи – это снаружи, как воспа, не более того! Грешит всех сильней тот, кто о грехе много думает; не поминай греха – не согрешишь! Мысли о грехе – сатана, хозяин плоти, внушает…
Каменщик сомневается:
– Что-то не так будто бы…
– Так! Бог – безгрешен, а человек – образ и подобие его. Грешит образ, плоть; а подобие грешить не может, оно – подобие, дух…
Он победно улыбается, а Петр ворчит:
– Это будто бы не так…
– А по-твоему, – спрашивает Осип каменщика, – не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься?
– Так-то надежнее будто! Чёрта забудешь – бога разлюбишь, говорили старики…
Шишлин непьющий, он пьянеет с двух рюмок; тогда лицо его становится розовым, глаза детскими, голос поет.
– Братцы мои, как всё это хорошо! Вот живем, работаем немножко, сыты, слава богу, – ах, как хорошо!
Он плакал, слезы стекали ему на бороду и светились на шёлке волос стеклянными бусами.
Его частые похвалы жизни и эти стеклянные слезы были неприятны мне, бабушка моя хвалила жизнь убедительнее, проще, не так навязчиво.
Все эти разговоры держали меня в постоянном напряжении, возбуждая смутную тревогу. Я уже много прочитал рассказов о мужиках и видел, как резко не похож книжный мужик на живого. В книжках все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о боге, о сектах, церкви, – больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он говорит тоже меньше, не столь грубо, более дружелюбно. Для живого мужика баба – забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток – только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом – самое главное.
Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр «Плотничьей артели»; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес книгу на Ярмарку. Мне часто приходилось ночевать в той или другой артели, иногда потому, что не хотелось возвращаться в город по дождю, чаше – потому, что за день я уставал и не хватало сил идти домой.
Когда я сказал, что вот у меня есть книга о плотниках, это всех живо заинтересовало, а Осипа – особенно. Он взял книгу из рук у меня, перелистал ее, недоверчиво покачивая иконописною головой.
– А и впрямь будто про нас написано! Ишь ты, шельмы! Кто писал барин? Ну, я так и подумал Баре да чиновники на всё горазды! Где господь не догадается, там чиновник домыслит; на то они и живы есть…
– Неосторожно ты, Осип, про бога говоришь, – заметил Петр.
– Ничего! Для господа мое слово – меньше, как мне на лысину снежинка али капля дождевая. Ты – не сумневайся, нам с тобой до бога не дотронуться…
Он вдруг беспокойно заиграл, разбрасывая, словно кремень искры, острые словечки, состригая ими, как ножницами, всё, что противоречило ему. Несколько раз в течение дня он спрашивал:
– Читаем, Максимыч? Ну, дело, дело! Это ладно придумано.
Пошабашив, пошли ужинать к нему в артель, а после ужина явились Петр со своим работником Ардальоном и Шишлин с молодым парнем Фомою. В сарае, где артель спала, зажгли лампу, и я начал читать; слушали молча, не шевелясь, но скоро Ардальон сказал сердито:
– Ну, с меня довольно!
И ушел. Первым заснул Григорий, удивленно открыв рот, за ним заснули плотники, но Петр, Осип и Фома, пододвинувшись ко мне, слушали с напряжением.
Когда я кончил читать, Осип тотчас погасил лампу, – по звездам было уже около полуночи.
Петр спросил во тьме:
– К чему ж это написано? Против кого?
– Теперь – спать! – сказал Осип, снимая сапоги.
Фома молча отодвинулся в сторону.