— Это вечернее платье называется домашний халат, — села я на тахту, поджав под себя ноги. — Теперь тебе придется видеть меня не только при параде. Привыкай! Садись сюда, я тебе еще что-то расскажу.
Вениамин с книжкой расстался, по-моему, с сожалением и сел, куда велели.
— Значит, жить мы с тобой будем так. Утром я буду тебя кормить и уходить на работу, а ты будешь работать дома над своей диссертацией. Для работы тебе нужен кабинет.
— Что ты! Я могу на кухне.
— На кухне будем я, телевизор и телефон, чтобы не мешали. А здесь будет твое царство. Купим тебе письменный стол, а для начала займем у Антошки.
— Я на любом могу. Кстати, — вспомнил он, — где же твой сын?
— Он… Он будет, но не сразу. Вы должны друг к другу привыкнуть.
— А я очень люблю детей, и они меня, потому что во мне, наверное, что-то есть еще детское. Это его фотография? Очень похож на тебя, значит, мы с ним наверняка подружимся. Он в каком классе?
— Он в саду, ему еще пятый годик.
— Я его читать научу. Хорошие книжки. Знаешь, как важно, чтобы ребенок начал именно с хороших книжек. А какие будут зимние долгие вечера — когда мы все вместе! У нас часто будут гости, да? И мы будем их вкусно кормить, разговаривать, спорить, да? Волшебная будет жизнь, — мечтательно произнес он и даже глаза закрыл.
— У меня тоже есть тост, — сказала я.
Вениамин, помня о своих мужских обязанностях, тотчас наполнил рюмки, и я взяла свою:
— Я хочу за твои слова выпить: что любовь, и уважение, и долг — это приходит потом, а главное — поверить и начать. Наверное, это самое правильное в наш век. Поэтому давай выпьем за завтрашнее утро!
Он поднял рюмку, но удивленно спросил:
— А почему за утро?
— Потому что утро — это будет уже продолжение. И потому что утро вечера мудренее. И потому что пора идти спать.
Мы выпили наш ликер, и я встала.
— Вообще-то я совсем еще спать не хочу…
— Вставать рано. На Антошкиной тахте ты не поместишься, я тебе у него раскладушку поставлю.
Он говорит как будто с облегчением:
— А я обожаю раскладушки! Я полжизни на раскладушке проспал, комната у нас с мамой, понимаешь, крохотная. Раскладушка, раскладушка, друг мой с детства дорогой! — прямо-таки запел он, когда я с грохотом вытащила скрипучую раскладушку, и радостно принялся помогать ее устанавливать. Принесла постельное белье, одеяло, заняла у Антошки подушку.
— Смешной ты… Ну ложись. Спокойной ночи.
Оставила Вениамина с его раскладушкой, постелила у себя и легла.
Он, слышу, поскрипел раскладушкой и затих.
И я лежу тихо, не шевельнусь, замерла. Часы тикают, сердце стучит…
И гробовая тишина в соседней комнате. Бесконечная. Умер он, что ли?
Лежу, лежу — не выдержала, встаю, запахиваю халат и иду к нему.
Смотрю с порога: сидит на незастеленной раскладушке одетый, курит, лицо какое-то смятенное. Увидел меня:
— Тебе тоже не спится?
Совсем нехорошее лицо. Я спрашиваю:
— Тебе плохо?
— Мне прекрасно… Что ты.
Я села напротив него на стул.
— Вениамин…
— Да?
— Тебе плохо? Что-нибудь не так? Скажи!
Он чуть покачивается, обхватив ладонями локти.
— Как тебе сказать… Понимаешь…
— Не понимаю. Ты скажи.
— Все так… Просто никак не осмыслю твое решение… Всю меру нашей общей ответственности. Ты ведь искренний человек и честный, да?
— Веня, ты о чем?
Он раскачивается все сильнее, и раскладушка под ним скрипит. Посмотрел на меня и произнес как-то жалобно:
— Скажи… Ты правда решила?
— Что?
— Вместе… Навсегда…
Я поднялась. Он, словно боясь, что не дослушаю, говорит торопливо:
— Прости. Я действительно должен побыть один, собраться, осмыслить. Так много всего в один вечер. Ты сама сказала: утро ведь вечера мудренее?
— Ну стели, ложись. Спокойной ночи.
Оставила Вениамина с его раскладушкой, постелила у себя и легла.
Он — слышу — тоже поскрипел раскладушкой и затих.
И вдруг хлопнула дверь.
Вскакиваю — нет Вениамина. Испарился. И чемодана в прихожей нет, и зимнего пальто.
Стою посреди коридора и уже совершенно ничего не могу понять. Что-то ведь надо понять, совсем простое, а не могу.
Господи! Вот рожа-то глупая в зеркале!
И тут вдруг смех меня забирает, остановиться нет никакой возможности. Хожу по квартире и валюсь от хохота.
Валюсь на тахту, набираю Ларискин телефон.
— Лариска! Не спишь?
— Нет. А что ты ржешь? Алло! Чего ржешь, ненормальная? — И сама уже смеется. — Алло! Витамин был?
— Был. И весь вышел. Приходи, будем ликер допивать! — бросаю трубку — и хохочу…
И снова со мной мой сынуля, мой бурундучок, мой солдатик при сабле и доспехах. Мы помирились на всю жизнь. Нам хорошо и весело вдвоем, и солнышко светит, и за окнами плывут осенние поля. Мы едем на электричке в Приозерск к моим родителям, к его бабушке с дедушкой.
Дом на улице Дачной, номер 20, старый наш дом с палисадником, из которого я отчалила в самостоятельную жизнь вот уже двенадцать лет назад. Соседские старушки на лавочке со мной чинно поздоровались. Просовываю руку к щеколде, отпираю калитку, поднимаюсь на крыльцо.
Встречает нас отец, загорелый, моложавый, несмотря на свои шестьдесят пять, старая рубашка хаки без погон вся забрызгана белой краской.
— Это кто к нам явился? Что за солдат, какого полка?
— Здлавствуй, деда!
— Не по форме. Как я учил?
— Здлавию жела… вию!
Антошка взлетает на его сильные руки, отец целуется со мной.
— Витька приехал, мы ремонт затеяли.
Витька, брат, стоит в такой же, как у отца, рубашке хаки, весь заляпанный, с кистью под потолком:
— Привет, чувырла.
— Привет, амбал.
— Детей нарожали, а ума не прибавили, — с укором констатирует отец. — А Витька у нас со вчерашнего дня — капитан!
— Капитану, — достаю я из сумки бутылку.
— Опять навезла? — отец сердится, но тем не менее заглядывает с любопытством в сумку, из которой я достаю гостинцы. — Ну даешь: огурцы! Мать их целую кадушку уже насолила.
— А где мама?
Лицо отца мрачнеет, он ссаживает Антошку на пол.