Он коротко, не дотянув даже до козырька фуражки, козырнул и стал забираться обратно в не слишком тесную утробу трофейного «мерседес-бенца», раскачивая его так, что заскрипели рессоры.
— Спасибо, товарищ командир… — по лицу Яшки всё ещё ползли красные пятна.
— Отвоюемся, подпишу ходатайство… — рассеянно пробормотал Фёдор Фёдорович.
Сам он в успех подобного мероприятия верил слабо…
Всех немцев в 24 часа выселили из пограничного Крыма в первые же дни войны. Комсомольский вожак Яшка Цапфер из семьи екатерининских ещё переселенцев в это время наглухо заблудился с звеном пионеров-следопытов в районе Мангупа…
— Продолжаем движение навстречу отряду Ибрагимова, — не то скомандовал, не то припомнил Фёдор Фёдорович.
В городе оставались не одни только арьергардные части вермахта, да какие-нибудь не успевшие вовремя убраться штабы тыловых служб. Ну и предатели, которых немцы понабирали не только из татар, но и русских, здешних кавказцев, да и мрази других национальностей. Поэтому Володька не удивился, когда передовой разъезд из трёх всадников шарахнулся и попятился, рассыпанный пулеметной очередью немецкого МГ и… отчаянной матерщиной, с которой прилично было бы оборонять Севастополь в 41-м.
Разъезд разведчиков как раз въехал на мост. Пулемётная дробь смешалась с дробным перестуком копыт по деревянным шпалам.
— Наши? — удивился Володька, высунув вихрастую голову над дощатым бортом телеги, в которой въезжало на окраину Симферополя имущество разведгруппы под охраной их с Серёгой (с некоторого времени именно их — считал Володя) поистине, «героического» пулемёта.
— Спрячься, дура! — лениво шлёпнул его по русой макушке Хачариди, как ни в чём не бывало продолжая лежать на спине, беспечно жуя соломинку из подстилки и жмурясь на жидковатое апрельское солнышко. — Какие, на хрен, наши…
Володька зарылся лицом в солому, сушенную больше человеческим теплом, чем солнцем.
— Так ведь?
— Как ведь? — передразнил его Серега в своей обычной, малопонятной, честно говоря, манере — возьмёт и вывернет твои слова как наизнанку, а то и просто повторит, но чувствуешь — подкалывает.
Впрочем, с той же обстоятельной ленцой он уже засаживал сверху ствольной коробки пулемёта магазин и… Только солома порхнула: кувыркнулся за дощатый борт, крикнув:
— Я под мост, ты на мост!
— А на мосту ворона… — проворчал Володька, вскидываясь на локти, — нахватался-таки у своего кумира — и подтягивая свой «шмайссер» за шлёвку ремня.
Зачем Сергею Хачариди понадобилось под мост нырять, он понял уже после того, как весь почти отряд засыпал нехитрое уличное укрепление немцев шквальным огнём: захлопали винтовочные выстрелы, зачастили пулемёты, закашлялись «шпагины»…
Застрекотал по-сорочьи и Володькин МП-40.
Защитники моста, мгновенно протрезвев и сообразив, что сопротивление наступающей силе просто самоубийственно, тотчас же заткнулись и, видимо, отступили.
Вот тут-то с береговой низины и врезал памятный «чешский трофей» Хачариди. Когда Серёга успел сообразить, что, отступая, бойцы «русского батальона» — с высоты противоположного берега не видимые — будут непременно просматриваться снизу, в створ берегового овражка? Непонятно. Вроде и не смотрел даже… Но Володя уже не удивлялся какой-то фантастической, а для врагов — так просто дьявольской — интуиции своего наставника и друга. Восхищаться — восхищался, а удивляться — нет; перестал.
«Везунчик» срезал полицаев снизу вверх из-под арки моста. Двое из них скатилось по глинистому овражку до самой мутной воды Салгира, загаженной заводской окраиной. Остальные, сколько их там было, задрали над изрешеченными мешками руки и загорланили: «Гитлер капут!»
Видимо, мысль о поражении Германии оказалась заразительной.
Отряд партизан, состоявший преимущественно из русских и украинцев, отнесся к «соотечественникам» с должной любезностью. На пинках и тычках они долетели до обозной части, где дядя Мартын демонстративно отложил обрез и взял предателей под прицел «Дегтярёва» с задка щегольской брички, показывая готовность безотлагательно пустить гадов в расход.
Партизаны вступили на мост. Заскрипели колеса, застучали копыта, забурчал трофейный (хотя и свой по праву рождения) полуторный «Уралзис». И тут ещё одно странное и подозрительное зрелище открылось их глазам, заставив разом отворотить половину стволов в его сторону, но…
То ли досмотрели передовые, то ли как-то слишком уж странным показалось Беседину движение немецкой трехтонки, но по колонне зашелестело мятой депешей: «Не стрелять!»
Стрелять и впрямь было бы опрометчиво. Особенно для крепкого низкорослого мужичка в краснофлотской тельняшке и в бескозырке поверх залихватского чуба (где только её раздобыть успел?), стоящего на широкой подножке расхожего немецкого «опель-блица».
В моряке, попеременно орущем то отряду, то в закруглённое оконце, за которое он держался прожаренными на давнишнем одесском солнцепеке сильными руками, все скоро узнали своего — Малахова. Узнали особенно потому, что и туда и сюда он орал исключительно матерно-уголовной бранью, нелестно отзываясь как о матери невидимого водителя, так и обо всех совокупно матерях членов отряда, включая кобылиц их меринов…
Призывая, надо думать, водителя рулить, куда сказано, а отряд, напротив, стоять и уж тем более не стрелять.
Когда, тяжело скрипнув и неловко мотнув сайгачьей мордой к перилам, грузовик наконец остановился перед головой колонны и Арсений Малахов соскочил с подножки, многое прояснилось.
Оказывается, за рулем был мертвенно-бледный немецкий вахмистр и его энтузиазм «рулить» поддерживался отнюдь не только матюгами Малахова, но и убедительной Ф-1 в его кулаке, которым он то и дело совал в бледную физиономию немца. По той же причине ничего не предпринимали ещё два фрица, стоявшие в кузове за самой кабиной во весь рост (так, чтобы видел — пояснил потом Арсений), и вид у них был ничем не краше водительского.
Малахов был сейчас натуральным воплощением «полосатых дьяволов», хорошо известных фашистам по севастопольским контратакам…
— Разрешите доложить, Фёдорович! — лихо вскинул вывернутую ладонь к бескозырке моряк.
Даже конь под Бесединым возмущенно фыркнул и загарцевал, норовя грудью пхнуть наглеца. «За-гарцевал» и Беседин:
— Фёдорович?! Это такое теперь обращение к командиру?!
— Виноват! — глаза Малахова при этом смеялись без тени раскаяния.
— Козе понятно, что виноват! — притворно «лютовал» командир отряда. — Неужто на флоте так принято? Неужто ты на корабле своём к капитану с «батей» сунулся, а?!
Теперь глаза Малахова потемнели, как «самое Чёрное море».
Флот — это святое. Въевшееся в плоть и кровь крепче всякого татуированного «краба». А тут по этому святому какой-то там… командир «народного ополчения», атаман, прости, Господи…