– На мой взгляд, идея весьма заманчивая, Барли. Пахнет деньгами. Я и сам, пожалуй, не против участия, – добавил он со смешком, означавшим «между нами, мужчинами, говоря».
– То есть вы усвоили этот жаргон, – сказал Клайв все с тем же скрытым сарказмом. – И срыгнули на них. Вы это подразумеваете? Конечно, восстановить алкогольные полеты своего воображения не так-то просто, но мы будем весьма признательны, если вы все же постараетесь.
Чему Клайв учился, думал я, если он вообще когда-нибудь учился? И где? Кто его породил и воспитал? Где Служба откапывала эти мертвые мещанские души со всем набором соответствующих ценностей при полном отсутствии прочих?
Тем не менее возобновившаяся атака не вызвала у Барли отпора.
– Я сказал, что верю в Горбачева, – начал он спокойно, отпивая глоток воды. – Они могут и не верить, а я верю. Я сказал, что дело Запада – найти его другую половину, а дело Востока – осознать важность половины, имеющейся у них. Я сказал, что если бы американцы так же сильно заботились о разоружении, как о том, чтобы высадить на Луне какого-то дурака или снабдить зубную пасту розовыми полосками, то мы бы разоружились давным-давно. Я сказал, что величайшим грехом Запада была вера в то, что мы, усиливая гонку вооружений, сможем довести советскую систему до банкротства, – ведь при этом мы ставили на карту судьбу всего человечества. И я сказал, что, бряцая оружием, Запад дал советским лидерам повод держать свои ворота на запоре и превратить государство в гарнизон.
Уолтер заржал и прикрыл редкие зубы безволосой рукой.
– О господи! Значит, во всех бедах России виновны мы? Честное слово, это великолепно! А вы не думаете, что инициатива принадлежала им? Что они заперли себя в границах собственной паранойи?
Нет, он так не думает. Сразу видно.
Однако Барли невозмутимо продолжал свою исповедь.
– Кто-то спросил меня, а не думаю ли я, что ядерное оружие сохраняло мир на протяжении сорока лет? Я ответил, что это иезуитская чушь. С таким же успехом можно было бы сказать, что порох сохранял мир от Ватерлоо до Сараево. Да и вообще, спросил я, что такое мир? Бомба не помешала войне в Корее и не помешала войне во Вьетнаме. Она не помешала прибрать к рукам Чехословакию, устроить блокаду Берлина, построить Берлинскую стену, вторгнуться в Афганистан. Если это мир, то тогда давайте попробуем обойтись без бомбы. Я сказал, что нам нужны не эксперименты в космосе, а эксперименты с человеческой природой. Сверхдержавы должны вместе патрулировать земной шар. Я разошелся вовсю.
– Неужели вы сами верите в эту чепуху? – спросил Клайв.
Барли, казалось, сам не знал, верит или нет. Ему словно бы представилось, что он слишком легковесен, и его охватил стыд.
– Потом мы заговорили о джазе, – сказал он. – Бикс Бейдербек, Луи Армстронг, Лестер Янг. Я кое-что сыграл.
– Да неужели там нашелся саксофон? – с невольной улыбкой воскликнул Боб. – А что еще у них было? Турецкие барабаны? Оркестр из десяти человек? Барли, я этому просто не верю!
Сначала мне показалось, что Барли намерен уйти. Он распрямился, встал на ноги, посмотрел по сторонам, отыскивая взглядом дверь, и с виноватым видом направился к ней. Нед встревоженно вскочил, опасаясь, что Брок перехватит Барли первым. Но Барли остановился на полпути у низенького резного столика. Наклонившись над ним, он начал легонько постукивать кончиками пальцев по краю и напевать в нос «па-па-паа, па-па-па-па» под аккомпанемент воображаемых тарелок, щеток и барабанов.
Боб уже аплодировал, Уолтер тоже. Аплодировал и я, а Нед смеялся. Только Клайв не нашел в этом ничего забавного. Барли, трезвея, отпил воды и снова сел.
– Потом они спросили меня, что можно сделать, – сказал он так, будто и не вставал со стула.
– Кто спросил? – сказал Клайв своим въедливым недоверчивым тоном.
– Кто-то из гостей. Какое это имеет значение?
– Будем считать, что значение имеет все, – отрезал Клайв.
Барли опять заговорил в русской манере, вязкой и настойчивой:
– Ну, ладно, Барли. Предположим, все так, как вы говорите. Так кто же будет проводить эти эксперименты с человеческой природой? Вы и будете, сказал я. Они очень удивились. Почему мы? Потому что, ответил я, когда речь идет о радикальных переменах, Советам они даются легче, чем Западу. У них немногочисленное руководство и интеллигенция с традиционно большим влиянием. В условиях западной демократии перекричать толпу куда труднее. Им этот парадокс пришелся по вкусу. И мне тоже.
Даже эта лобовая атака на великие демократические ценности не смогла поколебать добродушной снисходительности Боба.
– Что же, Барли, хоть это весьма широкое обобщение, по-моему, в нем что-то есть.
– Но вы дали им совет, что именно необходимо сделать? – настаивал Клайв.
– Я сказал: осталась только Утопия. Я сказал: то, что двадцать лет назад казалось несбыточной мечтой, сегодня – наша единственная надежда, касается ли это разоружения, экологии или просто выживания человечества. Горбачев понял это, а Запад не пожелал. Я сказал, что западные интеллектуалы должны обрести голос. Я сказал, что Запад должен подавать пример, а не следовать ему. Столкнуть эту лавину – обязанность каждого.
– Итак, одностороннее разоружение, – произнес Клайв, переплетая пальцы. – Олдермастон [4] , мы идем! О, да. Ну-ну. – Правда, это «да» прозвучало как «н-да». Так он произносил «да», когда имел в виду «нет».
На Боба это произвело заметное впечатление.
– И вы были так красноречивы, только кое-что подчитав на эту тему? – сказал он. – Барли, это поразительно. Если бы я был способен так вбирать информацию, то очень бы гордился.
Пожалуй, слишком уж поразительно, имел он в виду, но Барли, видимо, не замечал подтекста.
– А пока вы спасали нас от наших худших инстинктов, чем занимался человек по имени Гёте? – спросил Клайв.
– Ничем. Другие присоединились к нашему разговору. А Гёте нет.
– Но он слушал? С раскрытым ртом?
– К тому времени мы пересоздавали мир. Новая Ялта. Все говорили разом. За исключением Гёте. Он не ел, не разговаривал. А я обращался к нему со все новыми идеями именно потому, что он молчал. Только все заметнее бледнел и все больше пил. Я махнул на него рукой.
– Гёте так ничего и не сказал, – продолжал Барли тем же тоном недоуменного самообвинения. – За все это время не проронил ни словечка. Слушал, будто вглядывался в магическое зеркало. Иногда смеялся, хотя и не тогда, когда было чему смеяться. Или вставал и шел прямиком к столику с бутылками и наливал себе еще водки, хотя все уже перешли на вино, и возвращался назад с полной рюмкой, которую осушал в два глотка, как только кто-нибудь произносил подходящий тост. Но сам Гёте ни разу тоста не предложил, – сказал Барли. – Он принадлежит к людям, которые оказывают нравственное воздействие на окружающих именно молчанием, так что в конце концов уже не знаешь, то ли их снедает тайный недуг, то ли они совершили нечто великое.