Песня для зебры | Страница: 8

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Завершив свою речь, маленький джентльмен и не подумал покинуть поле боя. Он не сдал позиции, остался стоять как вкопанный — ни дать ни взять отчаянный борец за свободу перед расстрельной командой: грудь вперед, сверкающие ботинки сомкнуты, пострадавшая газета аккуратно сложена под мышкой. Трое здоровяков ошеломленно пялились на него, а оскорбленная дама — на своего супруга.

— Дорогой… — пробормотала она. — Сделай же что-нибудь…

Сделай — что? И как быть мне, если они возьмутся за дело? У амбалов из Рикки спортивное прошлое было на лбу написано. Гербы на их блейзерах излучали геральдическое сияние. Нетрудно догадаться, что некогда все трое играли в регби в команде полицейского спортклуба. И если сейчас они возьмутся делать из джентльмена отбивную, чем может помочь посторонний темнокожий свидетель, кроме как дать себя превратить в еще более качественную отбивную да вдобавок угодить под арест согласно закону о борьбе с терроризмом?

Но они не стали ничего делать. Вместо того, чтобы поколотить возмутителя своего спокойствия и вышвырнуть на улицу кровавые ошметки, а вслед за ними и меня, они принялись внимательно разглядывать свои мускулистые ручищи, вслух обмениваясь замечаниями о том, что, дескать, бедняга явно нуждается в квалифицированной помощи. Не в себе человек. Возможно, опасен для общества. Или для себя самого. Кто-нибудь, вызовите “скорую”.

Хрупкий джентльмен между тем вернулся к своему столику, положил на него двадцатифунтовую бумажку и с исполненным достоинства “Доброй вам ночи, сэр!”, адресованным вовсе не мне, а большому столу, решительно удалился, этакий миниатюрный колосс; мне же осталось лишь провести сравнение между тем, кто говорит “Да, дорогая, я прекрасно понимаю” — и выкидывает цыпленка в мусорку, и человеком, не устрашившимся войти в клетку со львами, пока я тут сидел, делая вид, будто читаю “Кромвеля, нашего предводителя”.

* * *

Второй сигнал поступил на следующий вечер, во вторник. По дороге в Баттерси, после четырех часов просиживания штанов в Говорильне с целью защитить нашу великую нацию, я удивил сам себя, выскочив на ходу из автобуса за три остановки до своей и припустив что есть мочи не через парк, к улице Принца Уэльского, что было бы по крайней мере логично, а обратно к мосту, в сторону Челси, откуда я только что приехал.

Чего ради? Ладно, я человек импульсивный. Но что на меня нашло? Час пик был в самом разгаре. Я вообще терпеть не могу плестись по обочине, вдоль вереницы ползущих автомобилей — особенно в последнее время. Очень надо, чтоб всякие рожи таращились на меня из машин. А уж бежать — да еще в своих лучших ботинках, с кожаной подошвой и каблуками с резиновыми вставками, — бежать при моем цвете кожи, возрасте и телосложении, с портфелем в руках, — бежать со всех ног по запуганному терактами Лондону, глядя прямо перед собой, как одержимый, никого не прося о помощи, толкая в спешке прохожих… Подобное поведение в любое время тянет на диагноз, а в час пик — на диагноз безнадежный.

Может, мне понадобилась внеплановая разминка? Да нет. У Пенелопы есть личный тренер, а я по утрам бегаю в парке. Единственной объяснимой причиной, почему я несся по тротуару и через мост, была застывшая детская фигурка, которую я увидел с верхней площадки двухэтажного автобуса. Мальчишка шести-семи лет застрял посередине гранитной стенки, отделяющей дорогу от реки, — стоял пятками к стене, раскинув руки и повернув голову вбок: от страха он не мог посмотреть ни вверх, ни вниз. Под ним со свистом проносились автомобили, а над ним был узкий парапет, словно специально сделанный для мальчишек постарше, похулиганистее, тех, кто обожает выпендриваться, — и наверху двое как раз таких, насмехаются над ним, свистят, подначивают залезть к ним. Но мальчик не может, потому что высоты он боится больше, чем автомобилей, а еще он понимает, что на другой стороне парапета, даже если удалось бы туда взобраться, его ждет обрыв, двадцать метров до дорожки, что тянется вдоль реки, а он смертельно боится высоты и не умеет плавать — потому я и бегу туда со всех ног.

Но когда я прибегаю на место, задыхаясь, обливаясь потом, — что же я вижу? Нет никакого мальчика — ни замершего, ни отмершего. И пейзаж изменился. Нет гранитного парапета. Нет головокружительного уступа с проносящимися внизу машинами с одной стороны и быстрыми водами Темзы — с другой. На разделительной полосе благодушная женщина в полицейской форме регулирует уличное движение.

— Со мной нельзя разговаривать, голубчик, — отвечает она, направляя потоки машин.

— А вы не видели тут сейчас трех мальчишек, которые валяли дурака? Они могли погибнуть.

— Только не здесь, голубчик.

— Но я же видел их, клянусь! Один из них, младший, он еще пытался удержаться на стене.

— Сейчас вот как оштрафую, голубчик. А ну вали отсюда.

И я свалил. Ушел обратно по мосту, каковой мог бы и не пересекать вовсе, и весь вечер, пока ждал Пенелопу с работы, представлял себе замершего мальчишку в его воображаемом аду. Утром, когда я на цыпочках, чтобы не разбудить жену, крался в ванную, он все еще тревожил мое воображение, этот исчезнувший ребенок. И позже, весь день на переговорах в нидерландском алмазном концерне он не выходил у меня из головы, в которой много чего творилось без моего ведома. На следующий вечер ребенок все еще был там — с раскинутыми руками, костяшки пальцев прижаты к гранитной стене, — когда по срочному вызову из Окружной больницы Северного Лондона я в 19:45 приехал в отделение тропических болезней, чтобы переводить для умирающего африканца неопределенного возраста, который отказывался хотя бы слово сказать на каком бы то ни было языке, кроме своего родного — киньяруанда.

* * *

Синие ночные светильники помогли мне преодолеть нескончаемые коридоры. Затейливые указатели говорили, куда повернуть. Некоторые кровати в палатах отгорожены ширмами — это значит, что дела пациента совсем плохи. Наш тоже за ширмой. С одной стороны его постели скорчился Сальво, а с другой, отделенная от Сальво лишь коленями умирающего, сидит дипломированная медсестра. И эта дипломированная медсестра, родом, насколько я могу судить, из Центральной Африки, компетентнее и ответственнее большинства врачей, хотя поначалу в глаза бросается другое: легкая, уверенная походка, бейджик с неподходящим именем “Ханна” слева на груди, золотой крестик. Стройное тело затянуто в строгую бело-голубую форму, но когда она встает и перемещается по отделению, в каждом движении сквозит грация балерины. Волосы аккуратно заплетены в мелкие косички, бегущие бороздками от лба до затылка, где им еще позволено расти свободно, хотя из практических соображений их там и подрезают покороче.

А заняты мы — я и дипломированная медсестра Ханна — исключительно тем, что практически не сводим друг с друга глаз, пока она с явно напускной строгостью выпаливает вопрос за вопросом нашему пациенту, а я надлежащим образом передаю их смысл на киньяруанда, после чего мы оба ждем — иногда по нескольку минут, как мне кажется, — невнятных ответов несчастного на языке его африканского детства, который он явно намерен унести с собой в могилу как последнее воспоминание об этой жизни.