Во-первых, они не признавали ничьих прав собственности, кроме своих: распоряжались государством так, словно оно принадлежало им, а в собственниках (за исключением Церкви) видели лишь ответственных арендаторов. В условиях полного отсутствия частной собственности — прежде всего собственности на землю — и речи не могло идти ни о каких законах, кроме самодержавных указов. В отсутствие законов не могло быть процветающего среднего класса, поскольку не было безопасности, необходимой для накопления богатства, развития торговли и предпринимательства. Российские города оставались немногочисленными, мелкими и неразвитыми.
Во-вторых, цари не допускали ни малейшего институционального или даже теоретического контроля над своей властью. Им совершенно не требовалось согласие со стороны подданных на установление налогов. Российские институты представительной власти конца XIX — начала XX века имели крайне слабую связь с народным большинством и воспринимались царем без должного почтения.
В-третьих, отношения между царями и Русской православной церковью приобрели форму необычного симбиоза. С одной стороны, царь полностью контролировал Церковь: традиции православия, уходящие корнями в Византийскую империю, чрезвычайно способствовали этому, не признавая четкого разделения между духовной и политической сферами. С другой стороны, русское православие, претендовавшее на объявление Москвы «третьим Римом», насадило в российском государстве такие установки, которые являлись совершенно антизападными.
Эти три элемента переплелись удивительным образом с четвертым — путем, на котором становление государственности в России совпадало с превращением ее в империю. И то, и другое было причудливым образом взаимосвязано, ибо, по словам одного из ведущих авторитетов, «с XVII столетия, когда Россия уже была крупнейшим государством мира, беспредельность владений служила россиянам своего рода психологической компенсацией за их отсталость и нищету» [71] .
Представителям западных стран, прибывавшим в царскую Россию, сразу же становилось ясно, что они сталкиваются с чем-то совершенно чужеродным и неевропейским. Более непредвзятым, чем те интеллектуалы, которые столетие спустя совершали псевдо-паломничество в Советский Союз, оказался маркиз де Кюстин, написавший воспоминания о посещении России в 1838 году. Он отправился туда как почитатель России, а возвратился ярым критиком.
Характеристику политическому состоянию России можно дать в одном предложении: это страна, в которой правительство говорит то, что ему нравится, поскольку право говорить имеет только оно. В России страх заменяет, т. е. парализует, мысль… В этой стране к историческим фактам относятся ничуть не лучше, чем к святости клятвы… даже мертвые не могут избежать капризов того, кто правит живыми [72] .
Не правда ли, очень похоже на описание советской коммунистической диктатуры? Это не простое совпадение, поскольку она сформировалась на традиции российского полицейского государства, которая к тому времени укоренилась очень глубоко.
Картина отсталости и репрессий, нарисованная де Кюстином, впрочем, далеко не полная. Опустошение, которое позднее принес России коммунизм (и все еще несет из своего политического гроба), намного превосходит все, что было придумано царями. Скажу больше, накануне большевистской революции положение, по крайней мере экономическое, стало меняться к лучшему. Россия отставала в развитии, однако бурная промышленная революция взяла реванш в последнее десятилетие XIX века. Вот что утверждает Норман Стоун:
Накануне [Первой мировой войны] Россия вышла на четвертое место среди промышленно развитых государств мира, обойдя Францию по производству продукции тяжелой промышленности — угля, чугуна, стали. Ее население выросло с 60 с небольшим миллионов человек в середине XIX века до 100 миллионов к 1900 году и почти 140 миллионов к 1914 году; причем эти данные касаются только европейской части России, т. е. территории к западу от Урала. В городах, суммарное население которых в 1880 году не превышало 10 миллионов человек, к 1914 году проживало 30 миллионов человек [73] .
В России отсутствовали социальные и политические институты, способные справиться со столь стремительным экономическим ростом. Более того, империя находилась на грани вступления в ужасную войну, которая обнажила ее слабые места, привела сначала к анархии, потом к революции и, наконец, к навязыванию большевиками тотальной диктатуры в невиданных до того масштабах.
Ленин внес в создание системы не меньший вклад, чем Маркс. Пространные и порочные теории немцев были безжалостно, с применением насилия реализованы русскими, которые жили в репрессивной атмосфере царизма.
Советы переняли и углубили традиционное царское неприятие альтернативных источников власти, свободы мысли, частной собственности и равенства перед законом. В отличие от царя, который требовал отношения к себе, как к наместнику Господа, партия фактически заняла его место. Война коммунистов против религии — даже такой сговорчивой, как русское православие, — велась с той же целью, что и война против зажиточных крестьян и любых проявлений частной жизни: государство должно подмять под себя, получить в собственность и, в конечном итоге, поглотить все.
В течение 70 лет эта система довлела над российским народом. Конечно, как и во всем, что касается людей, были и определенные просветления. Со временем яростная кампания против религии утихла, при Сталине ей на смену пришло шаткое соглашение между Церковью и государством, потому что последнее увидело во влиянии первой пользу для себя. Точно так же после сталинских чисток советская система приобрела некоторую стабильность, однако стала более бюрократичной, расслоенной и коррумпированной, — именно в этот период появилось то, что Милован Джилас назвал «новым классом» [74] . Монстр коммунизма понемногу смягчался по мере усиления симптомов склероза. При Хрущеве были признаны ошибки Сталина. При Горбачеве стала оспариваться непогрешимость Ленина. В последние несколько лет существования Советского Союза, когда все острее чувствовался недостаток свободы слова и свободы выбора, г-н Горбачев, что делает ему честь, пошел навстречу требованиям времени.
Периодически возникали разговоры об экономической реформе, однако они никогда ни к чему не приводили. Объяснялось это главным образом тем, что коммунисты — от Ленина до Горбачева — под словом «реформа» понимали лишь повышение эффективности марксистско-ленинской системы, а вовсе не отказ от нее. По всей видимости, последний раз такой подход мог дать положительные результаты в период правления интеллигентного Юрия Андропова (1983–1984), который по крайней мере понимал, к какой экономической пропасти подошел Советский Союз. Однако он был слишком болен, а его преемник Константин Черненко (1984–1985) — кроме того, и слишком туп, чтобы сдвинуть дело с места. Ко времени прихода к власти Михаила Горбачева в 1985 году любая попытка реформировать систему была обречена на провал и, скорее всего, рано или поздно привела бы к ее ликвидации.