Движение в направлении бюрократического европейского сверх-государства — трудно подобрать другое определение тому, что появляется на свет, — имеет огромное значение для мира в целом. Тем не менее каждый раз во время поездок за пределы Европы меня поражает недопонимание происходящего. Вплоть до последнего времени в Америке и на Дальнем Востоке основное внимание уделялось деталям торговых соглашений. Когда же сменяющие друг друга британские правительства — не в последнюю очередь и то, которое возглавляла я в 80-е годы, — расходились во мнениях с остальной Европой, особенно с наиболее влиятельным тандемом Франция — Германия, это воспринималось просто как историческая причуда или борьба национальных интересов.
Сегодня подобное восприятие начинает меняться, особенно в Вашингтоне. Что называется, успели в последний момент. Глубоким заблуждением является мысль о том, что проекты, которые противоречат здравому смыслу, не могут осуществляться всерьез. Создание нового европейского сверх-государства как раз и есть такой проект. Наступил момент, когда мир должен наконец взглянуть на него открытыми глазами; если это возможно, остановить его; если нет — ограничить его и справиться с ним.
Бисмарк, имя которого уже появлялось на этих страницах и к мнению которого следует относиться со всей серьезностью, точно знал, как надо воспринимать призывы к европейскому идеализму. «Я постоянно слышал слово "Европа", — как-то заметил он, — от тех политиков, которые хотели добиться от других держав того, чего не осмеливались потребовать от своего собственного имени» [245] . То же самое я могу сказать и о себе.
Идея Европы, я подозреваю, в немалой мере использовалась для надувательства. Не просто национальные интересы, а огромное множество групповых и классовых интересов (особенно сейчас) успешно скрываются под мантией синтетического европейского идеализма. Почти религиозное благоговение перед словом «Европа» идет рука об руку с явно материалистическим крючкотворством и коррупцией. Я попытаюсь объяснить низкие мотивы всего этого несколько позже. Сейчас же хочу остановиться на тех возвышенных аспектах, которыми обставлена идея, поскольку их последствия вызывают более серьезную озабоченность.
Нередко говорят, что история европейского проекта восходит к замыслу ряда политиков континентальной Европы, государственных деятелей и мыслителей создать такую наднациональную структуру, которая сделала бы войны в Европе невозможными. С этой целью Францию и Германию необходимо связать друг с другом, первоначально экономически, а затем, постепенно, и политически. Такое решение, конечно, имело историческое значение. Основу первого этапа осуществления европейского плана интеграции — Европейское объединение угля и стали, учрежденное 18 апреля 1951 года, — заложили Жан Монне и Робер Шуман. Этот план затем был провозглашен в знаменитой (или печально известной) преамбуле подписанного 25 марта 1957 года Римского договора, где была поставлена задача создания «еще более сплоченного союза». План продолжал существовать и укрепляться вплоть до сегодняшнего дня, когда Европа оказалась на пороге создания федеративного сверх-государства. К сказанному можно добавить, что этот мотив был не единственным. Интеграция не входила, например, в число моих целей или целей Консервативной партии, как я их тогда понимала, в 700, 800 и 900 годы. Однако реально в то время господствовали идеи Монне, Шумана, де Гаспери, Спаака и Аденауэра, а не Тэтчер (и даже не де Голля и Эрхарда) [246] .
Я хочу сказать, что за созданием европейского сверх-государства стояло не просто желание предотвратить войны в Европе. Стремление к нему возникло намного раньше. Если национализм осуждают за притеснение национальных меньшинств, то наднационализм заслуживает еще большего осуждения, поскольку он предполагает подчинение целых государств. Именно это и происходит в Европе. На вершине своего расцвета в ХУ! столетии габсбургская Священная Римская империя, например, стремилась к всемирному господству. Аббревиатура А-E-I-O-U (Austria est imperare orbi universo) — Австрии предначертано править миром), служившая девизом Габсбургов, лаконично и предельно ясно выражает их замыслы. На деле этого удалось достичь лишь отчасти, да и то ненадолго. Вслед за Габсбургами на более короткий, но значительно более кровавый период Европу оседлал Наполеон Бонапарт. Наполеоновская программа объединения Европы выглядит такой современной не только из-за того, что она написана на французском языке. Например, одной из целей Бонапарта было, как он выразился, создание «валютного единства по всей Европе». Позже он заявил, что его кодекс общего права, система университетского образования и денежно-кредитная система «превращают Европу в единую семью. Никто не будет покидать дома, путешествуя по ней» [247] . Президент нынешнего Европейского центрального банка вряд ли мог сформулировать идею лучше.
В Адольфе Гитлере с его устремлениями к европейскому господству вполне можно увидеть последователя Наполеона. Терминология, которой пользовались нацисты, жутковато напоминает ту, что в ходу у нынешних евро-федералистов. Гитлер, в частности, высокомерно говорил в 1943 году о «кучке мелких наций», которые должны быть уничтожены во имя создания единой Европы [248] .
Я вовсе не хочу сказать, что сегодняшние сторонники европейского единства склонны к тоталитаризму, хотя известность им принесла совсем не пропаганда терпимости. Просто мы должны уяснить из уроков европейской истории, во-первых, что программы европейской интеграции не обязательно несут благо; во-вторых, что желание осуществить грандиозные утопические планы нередко связано с серьезной угрозой свободе; и в-третьих, что попытки объединить Европу предпринимались и раньше, однако их конец был далеко не таким счастливым, как хотелось бы.
В ответ на это, безусловно, скажут, что цель нынешнего предполагаемого европейского политического союза совсем иная уже потому, что объединение происходит без применения силы, а его официальный мотив — сохранение мира. Но такой аргумент более не может быть убедительным, если вообще когда-либо был таковым.