* * *
Порой, представляя себе свою кончину, мы невольно связываем ее с тем, чем занимаемся. Размышляя о смерти, похоронный агент воображает свои похороны, богач страшится нужды, тюремщик – камеры, а развратник – импотенции. Говорят, что для актера нет страшнее картины, чем зрители, покидающие зал, в то время как он на сцене не может вспомнить текста своей роли. Что это, как не картина приближающейся смерти? Для государственного чиновника смерть наступает тогда, когда рушится защитная стена его привилегий и он, подобно простому смертному, оказывается на виду у внешнего мира и начинает оправдываться за свое вранье и распутство, как неверный супруг. Большинство моих коллег из разведки, говоря по чести, относятся к этой категории: больше всего они боятся, проснувшись однажды утром, прочитать свои настоящие фамилии, написанные черным по белому в газетах, услышать, как о них говорят по радио и телевидению, как подшучивают и посмеиваются над ними или, того хуже, выносят на суд общества, которому, им казалось, они служили. Публичное разбирательство для них гораздо страшнее, чем разоблачение противником или предание гласности перед всеми родственными службами земного шара. Это означало бы для них смерть.
А для меня самая страшная смерть, а потому – величайшее испытание, к которому я готовил себя с тех пор, как вошел в тайную дверь, наступало именно сейчас: подвергалось проверке на прочность мое сомнительное мужество, до предела напрягались мои нравственные и физические возможности, когда я сознавал, что в моих силах одним словом предотвратить смерть. Во мне шла смертельная борьба между духом и телом, а те, кто причинял мне боль, были лишь платными наемниками в этом происходившем внутри меня сражении.
Так что моей реакцией на первую нестерпимую вспышку боли была заученная фраза: “Привет, наконец-то вы явились. Меня зовут Йост, а вас?”
* * *
В общем, все было просто, без церемоний. Он не усадил меня за стол в лучших традициях экрана и не сказал: “Либо рассказывайте, либо вас изобьют. Вот ваше признание. Подпишите”. Он не приказал запереть меня на несколько дней в камере, чтобы я в конце концов решил, что признание ничем не хуже мужества. Меня просто вытащили из машины и поволокли в ворота какого-то, видимо, частного дома, а потом во двор, где единственными следами были следы наших ног. Они сбили меня с ног в глубокий снег, и все трое швыряли меня от одного к другому ударами то по лицу, то в пах, то по животу, потом снова по лицу, на сей раз – локтем или коленом. Я корчился от ударов, а они пинками стали гнать меня по скользкому булыжнику, будто одуревшую свинью, и, казалось, им невтерпеж загнать меня в дом, чтобы окончательно разделаться со мной.
Когда они оказались в доме, их действия стали более методичными, словно изящество старой пустой комнаты внушило им ощущение порядка. Они работали надо мной по очереди, как цивилизованные люди, причем двое держали меня, а третий бил; они сменялись вполне демократично, за исключением случая, когда в пятый или пятнадцатый раз это делал полковник Ежи: он с таким сожалением и такой силой ударил меня, что я на самом деле на какое-то время умер, а когда очнулся, мы оказались с ним наедине. Он сидел, облокотившись, у раскладного стола, обхватив свое грустное лицо заскорузлыми ладонями, будто с перепоя. Он разочарованно выслушивал ответы на свои вопросы, которые задавал между ударами, то поднимая голову, чтобы с неодобрением взглянуть на мою изменившуюся внешность, то с болью покачивая головой и вздыхая, словно говоря, что судьба к нему несправедлива и он не знает, чем еще он мог бы облегчить мою жизнь. Меня осенило, что прошло больше времени, чем мне показалось, быть может, несколько часов.
Именно в этот момент сцена стала такой, какой я ее всегда воображал: мой мучитель удобно расположился за столом, размышляя обо мне с профессиональным участием, а я сидел, прикованный наручниками к раскаленной трубе по обе стороны черного, похожего на гармошку радиатора отопления, острые кромки которого впивались в мою спину, будто раскаленные зубья. Изо рта и носа, а возможно, и из уха у меня, по-видимому, шла кровь, и моя рубашка напоминала передник мясника. Кровь теперь высохла и больше не сочилась, что тоже позволило мне прикинуть, сколько прошло времени. Как быстро сворачивается кровь в просторном пустом доме в Гданьске, когда ты прикован к печи и смотришь в щенячье лицо полковника Ежи?
Мне было ужасно тяжко ненавидеть его, и от жжения в спине с каждой секундой становилось все тяжелее. Он был мой единственный спаситель. Теперь он не сводил с меня глаз. Даже когда он склонял голову, будто в беззвучной молитве, или вставал и закуривал вонючую польскую сигарету, или прогуливался для разминки по комнате, его пристальный взгляд не отрывался от меня, независимо от того, где в тот момент находился он сам. Он повернулся ко мне сутулой спиной, показав лысину среди густой шевелюры и морщинистый затылок. И все же его глаза, изучавшие и урезонивавшие меня, а порой, казалось, умолявшие облегчить его страдания, ни на секунду не отрывались от меня. И что-то во мне действительно стремилось помочь ему, и это стремление становилось тем сильнее, чем сильнее горела спина. Это было не просто горение, а чистая боль, боль неделимая и абсолютная, нараставшая по шкале, у которой не было верхнего предела. Так что я отдал бы почти все, чтобы ему было лучше, – кроме самого себя. Кроме той своей части, которая отделяла меня от него и была поэтому моим спасением.
– Как вас зовут? – спросил он меня на польско-английском.
– Йост, – ему пришлось наклониться надо мной, чтобы услышать. – Франц Йост.
– Из Мюнхена, – подсказал он, опираясь на мое плечо и приставив ухо к моему рту.
– Родился в Неймегене. Работаю на фермеров в Таунусе возле Франкфурта.
– Вы позабыли свой голландский акцент. – Он встряхнул меня, чтобы привести в чувство.
– Вы не различаете. Вы – поляк. Я хочу видеть голландского консула.
– То есть английского консула.
– Голландского, – мне кажется, я повторил слово “голландского” несколько раз и продолжал повторять его, пока он не облил меня холодной водой и не дал мне немного воды прополоскать рот. Я обнаружил, что у меня нет одного зуба. Нижняя челюсть, впереди слева. Может быть – двух. Трудно сказать.
– Вы верите в бога? – спросил он меня.
Когда он склонялся надо мной, его щеки отвисали, как у младенца, а губы складывались, как для поцелуя, и тогда он напоминал опешившего херувима.
– Сейчас – нет, – сказал я.
– Почему?
– Вызовите голландского консула. Вы не того взяли.
Я понял, что он недоволен таким ответом. Он не привык выслушивать приказы или возражения. Он провел по губам тыльной стороной ладони – этот жест он иногда повторял перед тем, как ударить меня, и я приготовился к удару. Он похлопал по своим карманам, как мне показалось, в поисках какого-то предмета.
– Нет, – заметил он со вздохом. – Вы ошибаетесь. Я взял нужного человека.
Он встал передо мной на колени, и я подумал, что он собирается убить меня, потому что заметил, что, когда он в кровожадном настроении, его лицо приобретает самый несчастный вид. Вместо этого он стал расстегивать наручники. Сделав это, он продел сжатые в кулаки руки мне под мышки и перетащил меня – проводил, едва не подумал я, – в просторную ванную комнату со старой, на ножках, ванной, наполненной теплой водой.