— К сожалению, да.
— И я буду ничуть не дальше, чем тогда, когда жила в Калифорнии. — Билли старалась, чтобы голос ее звучал как можно убедительнее. — По крайней мере сначала. Это все те же четыре с половиной тысячи километров — что до Лос-Анджелеса, что до Парижа.
— Париж? Неужели ты собираешься снова поселиться в Париже? Уилхелмина Ханненуэл Уин-троп, я просто не могу в это поверить!
— Французский — это единственный иностранный язык, на котором я говорю. К тому же мне надо уладить там кое-какие дела.
— Могу поспорить, что знаю, о чем идет речь!
— Джесси, ты не знаешь всего, ты знаешь лишь почти все… Ну и что же, может, ты и права. Да, я уехала из Парижа, когда была бедной и отвергнутой, сбежала, поджав хвост, и теперь особенно соблазнительна мысль о триумфальном возвращении… И если собираешься начать светскую жизнь, не лучше ли поискать место, где на протяжении уже многих веков знают, как это лучше всего делать.
— Полагаю, это тоже была Корина идея. Я права?
— Она просто в ужасе и хотела бы, чтобы я осталась здесь, прямо как ты.
— Господи, вот опять меня бросают. Как будто недостаточно того, что общество постепенно перестает признавать, что я существую.
— То есть?
— Я же не соответствую стандарту! Слишком миниатюрна. Первыми исчезли из продажи перчатки моего размера, — печально вымолвила хрупкая Джессика. — Или это был мой размер лифчика? Все это было так давно, что уж и не вспомнишь. Но могу поспорить, что больше никто не носит лифчики размера 34А. Потом настала очередь трусиков… промышленность перестала выпускать трусики четвертого размера, а меня даже не потрудились предупредить — я хоть накупила бы впрок. Я уж не говорю о туфлях. Туфли для взрослых пятого размера не выпускаются вот уже много лет. Даже гольфы для тенниса я вынуждена покупать в детском отделе. Что касается одежды, то бывший восьмой размер ныне переименован в четвертый или шестой. Ты бы не поверила своим глазам, если бы увидела счета от портнихи, подгоняющей мне одежду по фигуре. Вот я и не могу понять, то ли это я уменьшилась в размерах, то ли в обществе растет предубеждение против изумительно изящных женщин. Единственная вещь, которую я еще могу подобрать по размеру, — это очки для чтения. Можно быть богатой, как ты, или слишком миниатюрной, как я, но очков для чтения все равно никогда не будет хватать. Они перестали выпускать губную помаду моего цвета и мою любимую тушь для ресниц… О, а вот и дети!
— Если можно назвать ребенком могучего детину почти двухметрового роста. А что это Дэвид-младший поет?
— Новую оду Джиджи. Исполняется на мотив песни «Я привык к ее лицу…»: «Я привык к ее туфлям, ее каблукам, ее подошве, ее шлепанцам, ее бесконечное разнообразие подходит к концу, пора подыскивать себе новую цыпочку; я привык к ее туфлям». Мило, хотя и не очень складно, — пропела Джессика высоким, чистым сопрано, наслаждаясь своей местью Билли за шутку относительно Дэвида и Джиджи.
— Цыпочку? Джессика, да как он посмел?! И где он только услышал это слово? Джиджи не говорила, что они занимались любовью, но она не говорила и обратного! — прошипела Билли.
— Боюсь, мы так и не узнаем правды.
— Матери мальчиков недопустимо самодовольны!
— У меня есть и дочери! И я волнуюсь за них.
— Из-за них волноваться — только время терять, — сказала Билли неожиданно серьезно. — Вряд ли это поможет. То, что тебя по-настоящему беспокоит, редко случается на самом деле, и в конце концов жалеешь, что не произошло того, чего ты боялся, поскольку лучше уж это, чем то, что на самом деле произошло.
* * *
Саша Невски сидела на полу в окружении чемоданов и предавалась мрачному отчаянию, предвидя неприятности. Было много причин, по которым она не хотела покидать свою небольшую квартирку, где царил художественный беспорядок и из окна которой открывался вид на убогую улочку в стороне от Вест-Энд-авеню. Но ее заставили отказаться от такой близкой и дорогой сердцу квартиры и переехать на другой конец города в недавно обставленные, роскошные апартаменты в самом центре самого престижного района Ист-Сайда, где ей придется жить вместе — вместе! — с Джиджи Орсини, которая почти на четыре года младше ее. Саша смутно помнила ее неуклюжим подростком с копной каких-то ужасных волос, девочкой, явно не достигшей половой зрелости. Саша полностью отдавала себе отчет, что мамаша запродала ее с потрохами Билли Айкхорн, и все из-за надежного швейцара, дежурящего в подъезде день и ночь, из-за охраняемого черного хода и лифта, которым управлял настоящий лифтер, а не какой-то там набор кнопок. Ей придется отказаться от уединения, завоеванного с таким трудом и столь необходимого ей в ее сложной, запутанной жизни. И все из-за того, что мамаша хочет, чтобы она жила в хорошем квартале, в доме с надежной охраной.
Если матери Саши, Татьяне Орловой-Невски, этой мучительнице-танцовщице, что-то приходило в голову, никто из членов семьи не отваживался перечить ей. Сашу весьма удручал этот факт. Ей стоило большого труда получить разрешение отделиться, и она до сих пор тоже старалась помалкивать — из-за своей профессии. Целый год мать противилась выбранной ею работе, но в конце концов сдалась и разрешила Саше реализовать свои способности, хотя и не уставала повторять дочери, что та получила лишь временное разрешение.
Саша не могла понять, как такой хрупкой и ясноглазой женщине удавалось быть столь властной, что она могла так долго препятствовать самореализации дочери. Что давало матери такую непререкаемую и абсолютную власть в довольно широком семейном кругу? Если бы Саша только могла понять эту невидимую, но мощную внутреннюю силу, которая делала ее мать бесспорным авторитетом среди шести семейных кланов, каждый из которых возглавляла одна из младших сестер матери, урожденных Орловых, то она бы отыскала такие качества в себе, развила бы их и применила к окружающим.
Угрюмо сортируя колготки по цветам, Саша окидывала мысленным взором свою двадцатидвухлетнюю жизнь. Она была белой вороной в семье Невски, позор для всего тесно сбитого русско-еврейского клана сестер Орловых, единственная из всех своих талантливых кузин, которая не умела ни петь, ни быть актрисой, ни играть на музыкальных инструментах, ни, что хуже всего, танцевать. Она не умела отбивать чечетку, исполнять бальные па, не могла освоить самые простые движения и не чувствовала ритма — и это в семье, где младенцы годились для первого прослушивания буквально уже в момент своего рождения.
Но хуже всего были семейные торжества по случаю Дня благодарения, подумала Саша. Она сидела за столом, ненавидя себя, слишком длинную, слишком худую и бесталанную, и слушая рассказы о мюзиклах, которые ставились когда-то давно, ставятся сейчас или будут ставиться в будущем на Бродвее или вне его, разговоры о возобновленных спектаклях и гастролях, потому что старые мюзиклы никогда не умирают. Когда кончались разговоры про мюзиклы, начинались бесконечные рассказы о занятиях и концертах ее кузин, об их бесподобных успехах в музыкально-хореографической школе, о планах, которые ее тетушки связывали с детьми. И все неизменно интересовались, а что же она будет делать в жизни, поскольку школьными достижениями она похвастаться не могла. Ее природная сметка и быстрый ум почему-то никогда не проявлялись в хороших оценках, которые могли бы снискать ей хотя бы минимальное уважение к себе.