Все или ничего | Страница: 40

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Любой брак – это компромисс, почти всегда молчаливый. Когда Сильвия Норберг, не верившая в бессловесные договоры, объясняла Майку Килкуллену, что его ожидает в супружестве, она не обманывала его ни единым словом. Беда заключалась в том, что он ей не поверил. Судьбой ему предначертано было принять компромисс, на который толкнул его брак с актрисой.


– Помаши на прощание мамочке, – это были первые слова отца, накрепко запечатлевшиеся в памяти Джез. Высоко подняв дочь, он помахал в воздухе рукой девочки. Больше Джез ничего не могла вспомнить: ни когда и где это было, ни как в то время выглядела ее мать. Только руки отца и его слова.

На это первое воспоминание позже наслоились другие, похожие, и много других, более пронзительных: страстное ожидание возвращения матери и болезненное расставание. Джез вспоминала, что все детство ее не покидала одна мысль: сколько бы мама ни была дома, рано или поздно придет день их расставания. Когда она достаточно подросла, чтобы начать задавать вопросы, отец рассказал ей, как почти целый год после ее рождения Сильвия провела на ранчо, отказываясь от самых разнообразных предложений, лишь бы подольше пробыть с ребенком.

– Ты тогда была совсем крошкой, ничего не помнишь, – добавлял он, на мгновение уносясь мыслями в далекие воспоминания.

Джез Килкуллен научилась одиночеству раньше, чем научилась ходить. Мать уехала еще до того, как она начала себя помнить, исчезла насовсем, – именно так отпечаталось это событие в ее младенческом сознании.

Ранние годы ее детства были полны противоречий. Время от времени мать появлялась снова, исполненная любви, и все свое внимание отдавала дочери, наполняя жизнь девочки играми, пробуждая по утрам поцелуями и подолгу задерживаясь вечерами у ее постели, напевая шведские колыбельные. Потом мать исчезала снова и увозила с собой любовь, теплые ласковые руки, нежные губы и колыбельные песни, оставляя после себя необъяснимый мир, серый, пустой и печальный, полный слез. Джез привыкла и к этому, считая эту жизнь нормальной: другой она не знала.

Когда она подросла настолько, чтобы понимать объяснения, которые постоянно повторяли родители, оправдывая причины, по которым мать вынуждена уезжать из дома, она научилась сдерживать и те чувства, которые эти отъезды в ней вызывали. Поскольку дети боятся одиночества больше всего на свете, а страх быть покинутыми навсегда – самое тяжелое для них переживание, то главным стало научиться не давать волю чувствам.

Конечно, ей страшно не нравилось, когда мамочка вынуждена была уезжать на съемки, но такова уж ее работа. У Джез остается отец, Сьюзи и Рози, ее нянька, которые позаботятся о ней, у нее есть свой собственный маленький пони, на котором можно кататься, да и на ранчо каждый, у кого выдавалось свободное время, с удовольствием играл с нею. А мамочка вернется домой, как только фильм будет снят. Честное слово, вернется, и никаких оснований у малышки расстраиваться нет.

Помог дочери справиться с печалью прежде всего отец: взрослые не умеют так хорошо прятать переживания, как это подчас удается ребенку. Джез старалась почаще бывать с ним, пока мать была в отъезде. Решительно-разговорчивая, она не оставляла его, ужиная вместе с ним на ярко освещенной кухне, с суетящимися поблизости Рози и Сьюзи, так чтобы не оставаться в столовой вдвоем, только отец и дочь, за тем самым столом, за которым сидела Сильвия, смеясь и безмятежно болтая, всего неделю назад.

После обеда отец иногда предлагал Джез взглянуть на старые семейные фотографии – коллекцию, собранную еще его дедом, которая хранилась в забытой кладовой в дальнем крыле гасиенды. Джез, пожалуй, одну из всей его семьи эти фотографии интересовали. Там, за прочной, обитой огнеупорными материалами дверью, ключ от которой был только у отца, стоял длинный деревянный стол, освещенный лампами под зелеными абажурами, за которыми высились полки с покрытыми пылью папками. Отец предлагал девочке назвать год – любой, вплоть до 1875-го, когда ее прадеду, молодому Хью Килкуллену, подарили первый фотоаппарат, и Джез, как слова заклинания, с удовольствием выкрикивала: «1888-й!» или «1931-й!».

Это и вправду было подобно чуду: внезапно перенестись в то самое ранчо, которое она знала наизусть, и увидеть знакомые строения так, как они выглядели в те времена, на удивление похожими на сегодняшние и все же неуловимо-таинственно отличающимися в каких-то мелочах. Это был чудесный взаимоисключающий мир: некогда молодые деревца превратились в раскидистые деревья, тоненькие побеги винограда теперь встали плотным шатром; те, кого она знала древними стариками, на фотографиях были мальчишками, а отцы этих самых мальчишек в тех же самых, как казалось девочке, шляпах, которые сегодня носили их сыновья, скакали верхом на лошадях, которых Джез никогда не видела. В старом колодце, таинственном и забытом, некогда черпали воду, а разбитый в те годы небольшой розовый сад к настоящему времени стал пышным и мощным, насчитывая уже сотни кустов. На фото давно уже ушедшие в мир иной женщины, пухленькие и хорошенькие, в длинных, до полу, белых летних одеждах, отделанных кружевами, потягивали чай, сидя под зонтиками во внутренних двориках, а дети, верхом на точно таких же, как у нее, пони – или тех же самых? – думала Джез – выезжали из тех же самых конюшен. Правда, одежды на этих детях почему-то было куда больше, чем на тех, кого знала Джез, да и волосы были как-то странно разделены на пробор.

В особенный восторг приводили ее фотографии свадеб, крещений, праздников и даже похорон, на уборке урожая, рыбалке или охоте. Ее прадед, всю жизнь используя только естественное освещение, явно не лишен был искры божией в плане композиции: фотографии выходили насыщенными и ясными, что еще больше подстегивало воображение девочки. Ей хотелось знать имена людей на фотографиях и кем они ей приходятся. Какая еда дымится в котлах, вокруг которых с мисками в руках выстроились ковбои? Кто владелец автомобиля со странным названием «Уайт-Стимер»? Научился ли ее прадедушка говорить по-китайски со своими поварами или же они объяснялись на английском? Почему клеймение скота – самое важное событие в году? Неужели на самом деле так уж необходимо выжигать клеймо теленку? Ведь это же больно.

Но больше всего Джез обожала предания о ранчо Килкулленов, рассказы о долгих, в целый год, сражениях с ящуром и техасской лихорадкой, клещом, о еженедельных парильнях и уничтожении блох – процедуре, через которую терпеливо проходили все дети ранчо; о ежегодных состязаниях по ловле окуней в водоемах, которых полным-полно среди пастбищ в сотни квадратных миль.

Существовали на ранчо и свои легенды – то ли правда, то ли вымысел, кто знает? – например, о францисканской гробнице, столь древней, что ни один человек не назвал бы ее точного возраста. Предполагалось, что гробница эта расположена где-то на вершине Портола-Пик, и прадедушка Джез верил, что в юности как-то набрел на нее. Дед Джез уже не бродил по горам в поисках гробницы, так что отец не мог с полной уверенностью сказать, существует ли она на самом деле.

Подчас, когда Сьюзи с горничными, закончив работу, расходились по домам, а Рози удавалось отправить спать, Джез любила, примостившись на низком стульчике у ног отца, засидеться в комнате, где хранился архив, и погрузиться в иную галактику, тоже населенную людьми и ставшую для нее куда более реальной, чем сама реальность. Майк позволял дочери засиживаться там допоздна, вызывая тем самым неудовольствие Рози, и узы, объединявшие их двоих – мужчину, ни словом не обмолвившегося о своем одиночестве, и ребенка, не позволявшего себе в нем признаться, – становились все крепче. Когда же Майк с неохотой признавал, что пора отпустить девочку спать, он на прощание пел ей одну из своих – или ее – любимых песенок: «Клементайн», «О, Сюзанна» или «Старый вулкан», на которых вырос сам. Если Джез, лежа в постели, вспоминала мелодию одной из шведских колыбельных, она позволяла себе промурлыкать мелодию только после того, как отец выходил.