Пребывать в постоянной внутренней нерешительности – моя форма косности.
Потому ты ее стесняешься показывать? Это очень понятно.
Твои утешительные жесты, думаю, лишние.
Я сам себя никак не могу утешить. Других умею, а себя не могу почему-то. Себя трудно утешить. Что-то толкает нас к постоянной раздвоенности, при которой человек боится себе подобных. Вместе с тем проникнут сознанием существенной связи с ними.
Некое свойство человека в минуту страшного разлома вышло на свет в виде События. Едва разлом приоткрывается снова, на время События проступает фигура, именуемая личностью. Потом исчезает, отпластовывая культурой некое содержание. Культура – фиксация вспышек События интервалов, где заявляет о себе личность, чтобы, тут же погибнув, уйти и очистить мир. А в культуре нечто остается, добавляется и передается.
Симон (Кордонский) – здравый наблюдатель, хотя его манеры писания я не выношу. Тона докладных записок, в котором он почему-то пишет. Его примеры передают в карикатурной форме вещи довольно самоочевидные, но забавные. Зато относительно интеллигенции у него подмечено очень, очень верно. Интеллигенция, по крайней мере в русском ее варианте, – это место появления и прекращения личностей.
Чехов говорил о том, как хочет найти личность деятеля и не обнаруживает ее. Как все в русском человеке нестойко, непрочно и неприложимо к делу. А он очень ценил дело, этот странный писатель. Даже когда стал писать самые сильные вещи, наряду с ними отписывался барахлом и лишь к концу жизни, как в Мелихове6, осел, писал только настоящее.
Мне о себе неудобно писать. А говорить могу, интонация скрашивает нескромность. Надо форму найти. Можно наговорить на телекассету, даже название придумал – «Я был историком»7. Жизнь тому назад!
Я в такой форме, что интонационно все могу передать. А перевод интонации на письмо для меня чересчур сложен.
Да, я страдаю, видя, как в тексте теряется твоя интонация. Твое письмо иероглифично, а иероглиф интонацию не передает. Есть ритмика, но она не интонационная.
Не будучи способен адекватно перенести интонацию в письме, я ищу выход в иероглифичности. Это же вообще не я придумал, натура ищет. Как я не могу творить иначе, чем говорю, так не могу и писать иначе.
Не скажи. У тебя есть свое линейное письмо «А» и письмо «Б»8. Письмо «Б» – это записочки в две строки на обрывках бумаги. Они страшно интонационны. Но, начиная их разворачивать, ты переходишь на письмо «А», иератическое, и священнодействуешь. В том письме надо достроить Вавилонскую башню, а достроить ее нельзя в принципе, и вот мучение твое. Затем обрыв текста, и ты замолкаешь. Когда надоест жить молча, переходишь к болтовне вроде нашей.
А знаешь почему? Я тебе отвечу. А сейчас я пойду гулять.
…Мое существо тяготеет к реанимации прошлого в модусе влиятельного воспоминания. Чтобы увидеть прошлое законченным хотя бы в его оправданности. То есть завершенно неокончательным.
Сколько люди существуют – древность, раннее Средневековье, миграционные волны, – исчезали целые народы. Цивилизации погибали начисто, как Атлантида. Но есть третья сторона: каким-то образом наконец очертить самого себя, а у меня сердце к этому не лежит. Недостаток откровенности, может быть? Я не тяготею к исповедальному жанру как таковому. С другой стороны, наши мертвые, их живая личность. Хочу обо всех рассказать. Не знаю, как соединить их и во времени уложить сохранно. Может, начать больше рассказывать вслух и записывать? Чувствую, отстал, многого не прочел за эти годы. С другой стороны, нет то ли страстного желания жить, то ли желания много читать.
То, о чем ты говоришь, значимо ли все это еще для человека сегодня? Ведь он должен отринуть себя и влиться в струю, которую ты обозначил. Ему проще ее обойти.
Ну, я не притязаю на то, чтобы куда-то вести. Я хочу поделиться своим в качестве одного из предупреждений. Я могу представить себе будущее, при котором вечные опрокидывания историей повседневности сменятся работой внутри человеческой повседневности. И та обретет оправданную, санкционированную достаточность. Может, я сам не рад бы жить в таком мире, может, я задохнулся бы в нем, этого я не знаю. Ничего инструктивного в моих мыслях нет. И дидактике чужд, при слове «нужно» сразу спохватываюсь, что это не мое слово. Вопросительная форма кажется мне наиболее удачной для выражения мысли. Я должен напоследок попытаться отрефлексировать свои темы, весь их состав. Представить в связном виде, учитывая их серьезность.
Тогда лучше заново пройти по всем узлам, чтобы их связать. Пересечения судьбы, мыслей и политики – все это связав рядом ситуаций.
Но ряд оборван 1991 годом, и теперь в идеальном пространстве его надо связывать иным образом. Не наукой же логики, вот вопрос.
Я думаю, идти к логическому роману. Представить свой логический роман. Мне кажется, сейчас это наиболее интересно, идеологиями сыт не будешь. Но есть потребность объясниться. Не объяснить, а объясниться.
А ты сам не хотел бы записать что-нибудь из того, что мы наговариваем?
Нет, я бы не смог. Нет внутренней потребности, которая подскажет соответствующую себе форму. Нужен толчок.
Я хочу однажды пересказать наши разговоры. В виде интервью с тобой это немыслимо – твой авторский цензор не даст изложить их такими, как я слышу. Но, превратив тебя в литературного персонажа, я смогу избавиться от твоей цензуры. То, что ты делаешь, редактируя свои разговоры, совсем не то, что я слышу.
Да, когда я решаю, как строю текст, а ты решаешь за свой, – это уже не речь, а тексты как таковые. Перенесенный на бумагу разговор теряет ритмику. А для меня утрата ритмики означает, что я теряю себя. В этом проблема всех моих интервью.
У меня другое отношение к своей жизни. Совершенно патологическое знание, будто все, что происходило и происходит со мной, сугубо предварительно! А потому я сам не представляю для себя интереса. Считая это патологией, я ее не отклоняю. Когда пишу, просто трактую вещи и состояния. Но есть и еще одна сторона дела. Когда творится вокруг нас чудовищная оргия убийц памяти, некто должен сопротивляться, в меру сил, конечно. Каких сил? Смешных! Но мне нельзя не сообразовать с этим свое существование.
История как попытка достичь единоосновного родства в «человечестве». Неисполнимость вывела идейных монстров. Если не человечество, то что? Третий человек после Homo mythicus и Homo historicus. Идея, что можно уничтожить всех, как любого, не ушла. Перевыстроить существование, идя от различий.
Михаил Гефтер: История – молодой, хотя из-за интенсивности кажущийся страшно долгим отрезок эволюции человека. В ней сделана попытка придать виду Homo sapiens особое а-эволюционное родство человечества. Сделав человечество единоосновным, в отношении к которому все сущее не более чем иновариант. Этого не вышло, и выйти не могло. А реакция на неисполнимость и противопоказанность попытки эволюционному существу двинула вперед идейных монстров-мутантов. В том числе и фашизм. В том числе сталинизм.