Или возьмем, например, буракуминов – одно из самых многочисленных социальных меньшинств в Японии, происходящее от париев феодальной эпохи. С XVII века миллион буракуминов жил вне жестких рамок японской кастовой системы. Представители остальных каст делали вид, будто буракуминов не существует. Когда же японские энтузиасты-картографы совместили старинные карты, на которых отмечены общины буракуминов, с позаимствованными у “Гугла” спутниковыми снимками Токио, Осаки и Киото, это на первый взгляд показалось удачной мыслью. Прежде мало что предпринималось в Сети для сохранения наследия буракуминов. Но прошло всего несколько дней – и эти данные стали известны группе японских националистов, которые пришли в восторг от того, что узнали наконец точное местоположение жилищ ненавистных буракуминов. В итоге японская блогосфера принялась увлеченно обсуждать возможность погромов. Под сильным давлением японских НКО, борющихся с дискриминацией, администраторы “Гугла” попросили японских владельцев карт хотя бы скрыть легенду, в которой гетто-бураку были отмечены как “трущобы”.
А южнокорейские ксенофобы, организовавшие “комитет бдительности” под названием “Антианглийский спектр” (Anti-English Spectrum), прочесывают социальные сети в поисках иностранцев, приехавших преподавать английский язык, отчаянно пытаясь найти за ними хоть какие-нибудь грехи, за которые их можно вышвырнуть из страны.
Еще один пример: хотя печально известные китайские “поисковики плоти” упоминаются в западных СМИ в основном в связи с отважным преследованием коррумпированных бюрократов, у их деятельности есть и обратная сторона. В их послужном списке есть и нападки на людей, высказывающих непопулярные политические взгляды (например, требующих уважения к этническим меньшинствам) или просто ведущих себя не так, как другие (например, неверных супругов). Грейс Ван, студентка Университета Дьюка, стала одной из самых известных мишеней рассерженных “поисковиков плоти” в 2008 году, незадолго до Олимпийских игр, на пике обострения напряженности между Китаем и Западом. После того, как Ван призвала своих китайских соотечественников-“сетян” попытаться понять тибетцев, на нее обрушился поток нападок. Кто-то даже опубликовал на популярном китайском сайте информацию о том, где живут ее родители. Семье пришлось скрываться.
Может быть, мы выигрываем в возможности связываться и общаться друг с другом, однако при этом мы неминуемо вооружаем злых сетевых погромщиков, умело швыряющих в своих жертв “информационные гранаты”. Это можно счесть приемлемым следствием свободы интернета, но нелишне было бы заглянуть в будущее и подумать о том, как защитить жертв.
Избыток информации может представлять для свободы и демократии угрозу не менее серьезную, чем ее нехватка, что часто упускают из виду борцы за свободу интернета. В либеральных демократиях это вряд ли серьезная проблема: доминирующий плюрализм, растущий мультикультурализм и верховенство права смягчают последствия информационного потопа. Но многие авторитарные и даже переходные государства не могут себе этого позволить. Не стоит надеяться, что открытие всех сетей и опубликование всех документов облегчит переход к демократии. Если печальный опыт 90-х годов чему-то нас научил, так это тому, что успешный переход требует наличия сильного государства и относительно упорядоченной общественной жизни. Интернет же представляет большую угрозу и тому, и другому.
В 1996 году группа видных представителей киберэлиты провозгласила со страниц журнала “Уайерд”, что агору “заменил интернет – технология, которая позволяет рядовым гражданам участвовать в общенациональной дискуссии, издавать газету, распространить электронный памфлет… и одновременно хранить конфиденциальность”. Это, вероятно, повеселило историков. Всякую новую технологию, от железной дороги, которая, как считал Карл Маркс, уничтожит индийскую кастовую систему, до ТВ, великого освободителя масс, превозносили до небес за ее способность поднять градус общественных дискуссий, придать политике большую прозрачность, ослабить позиции националистов, перенести нас в мифическую “глобальную деревню”. Все эти надежды были развеяны жестокой политической, культурной и экономической действительностью. Технологии много обещают, но слова не держат.
Нельзя сказать, что такие изобретения не наложили отпечаток на жизнь общества или демократию. Напротив, они оказывали влияние гораздо более сильное, чем могли предположить их авторы. Правда, результаты часто оказывались противоположными тем, которые преследовали изобретатели. Технологии, от которых ждали того, что они дадут больше возможностей личности, усилили гигантские корпорации. Технологии, которые должны были оживить участие людей в демократических процессах, породили популяцию пассивных наблюдателей, приклеенных к дивану и экрану. Нельзя сказать также, что такие технологии в принципе не могли благотворно повлиять на политическую культуру или сделать процесс государственного управления прозрачнее: их потенциал был колоссальным. Тем не менее в большинстве случаев он оказывался растрачен впустую. Утопические заявления, неизбежно сопровождавшие эти технологии, запутали политиков, которые не смогли предпринять верные шаги, чтобы добиться прогресса.
Расхваливая уникальность интернета, большинство техно-гуру демонстрируют полнейшее незнание истории, поскольку риторика, сопровождавшая прогнозы развития технологий в прошлом, была столь же возвышенной, что и нынешние квазирелигиозные разговоры о могуществе интернета. Даже беглый взгляд на историю техники показывает, как быстро общественное мнение о какой-либо технологии способно пройти путь от слепого поклонения ей до проклятий. Но то, что критика технических новшеств столь же стара, как и восхищение ими, не должно приводить политиков к заключению, что не стоит пытаться минимизировать негативное влияние техники на общество (и наоборот). Напротив, политикам следует ознакомиться с историей техники, чтобы понимать, где стоит умерить свои ожидания, – пусть даже для того, чтобы хотя бы половина этих ожиданий оказались правдой.
История может многому нас научить. Сначала преобразования мира в “глобальную деревню” ждали от телеграфа. Передовица в “Нью-инглендер”, напечатанная в 1858 году, гласила: “Телеграф живой нитью связывает народы… Невозможно представить, что теперь, когда создано средство для обмена мыслями между всеми народами планеты, уцелеют застарелые предрассудки и вражда”. В 1868 году Эдвард Торнтон, британский посол в Соединенных Штатах, назвал телеграф “нервом международной жизни, который передает знание о происходящем, устраняет причины недопонимания и обеспечивает покой и гармонию во всем мире”. Автор “Бюллетеня Американского географического и статистического общества” счел телеграф “продолжением знания, цивилизации и истины”, служащим “высшему и важнейшему интересу человеческой расы”. Однако вскоре люди увидели обратную сторону этого замечательного новшества. Кто-то радовался, что телеграф может принести пользу при поимке беглых преступников, а оказалось, что он может подавать ложный сигнал тревоги и служить самим преступникам. Всего через два года после успешного начала прокладки в Америке телеграфных линий “Чарльстон курьер” написал, что чем “скорее [телеграфные] столбы будут повалены, тем лучше”, а “Нью-Орлианс коммершиал таймс” поделилась с читателями своим “самым страстным желанием”: чтобы “телеграф никогда не подходил к нам ближе, чем он есть сейчас”.