Я люблю Америку, и потому меня огорчает, когда люди говорят о том, что в Америке «все тупые». Я, конечно, понимаю, почему они так говорят. Будучи вырваны из своей лингвистической и культурологической среды и оказавшись в Штатах, они элементарным образом оказываются в несвойственном им социальном слое. Если здесь в России они водились с профессорами и актерами, то там они общаются с разносчиками пиццы, таксистами и официантами, и по ним судят об американской элите. Но разве это объективно?! Давайте возьмем хорошо образованного американца, на скорую руку научим его азам русского языка – «Моя зовут Гарри», и приедем из какого-нибудь Агайи, где до этого преподавали в университете, в город Рязань. Там пообщаемся с пьяными грузчиками на вокзале и скажем: «Русские тупые!» Приедем домой и об этом расскажем, а простые американцы, коллеги по университету, будут потом долго смеяться. Хорошо? Объективно? Вот уж дудки! Точно так же мы, не зная языка, не зная традиций, попадая мимо своей культурологической среды, делаем «мудрые» выводы о среднем американце. Поймите, не может быть настолько великой страна, если в ней проживают столь глупые люди. Не надо тешить себя иллюзиями! Да и не нам об этом рассуждать. Мы так любим говорить о собственной великой культуре, забывая о том, что у нас только в последнее время стали попадаться относительно чистые туалеты. Прав был профессор Преображенский: не может человек считаться интеллигентным, если в писсуар с первой попытки не попадает. В этом плане Америка у меня вызывает исключительное уважение. Иногда ведь уважение к человеку начинается с того, думает он поднять стульчак унитаза или нет. А Америка этому учит.
Тем не менее политкорректность, или как ее иногда называют «американская политкорректность», меня раздражает. Не меньше, чем меня раздражают нацисты, подлецы, чиновники, ворюги и убийцы с ангельскими личиками. У меня вообще есть проблема. У меня очень большая проблема – я не умею бояться. Я понимаю, что умру от инфаркта, если не скажу подлецу в лицо, что он подлец. Я не умею по-другому. Если я вижу мерзость, я всегда говорю, что это мерзость. И мне наплевать, что, почему и как! От этого рождаются легенды: «О, его, видимо, президент прикрывает!» Неудивительно, что людям так кажется. Я могу на хрен послать кого угодно, в любое время, и даже не один раз. Если мне кто-то не нравится, я пошлю: и так, и по матери, и по вот такой. По сути, у меня даже нет другого выхода – наследственность и семейные герои не дадут мне поступать иначе. Я очень любил своего деда, Соломона Львовича Шапиро. Дед был гениальным человеком! Он прожил очень тяжелую, красивую и необычную жизнь. В следующем году ему могло бы быть сто лет, но он скончался двадцать лет назад. Дед был из очень богатой еврейской семьи, и всю жизнь это скрывал. В раннем возрасте ушел из дома для того, чтобы работать на заводе, спал в заводской оранжерее. Дед работал на мясоперерабатывающем заводе, после чего до последнего дня своей жизни не мог видеть отечественную колбасу, да и вообще не ел мясных продуктов. Он прошел через все советское время, призывы двадцатипятитысячников, продразверстки – все было. Тяжелая жизнь. И несмотря на это, мой дед был абсолютно святой. Когда люди на бровях выходили из вытрезвителя, и у них не было ни копейки, чтобы добраться домой, они стучались в нашу квартиру и просили: «Соломончик, помоги, пожалуйста». И дед, даже не зная этих людей, всегда помогал. О нем ходили легенды. На него в сталинское время даже доносы писать отказывались, настолько он был светлым человеком. Умным, добрым и обладающим страшной физической силой – о нем книги писать можно. Когда дед умер, на похоронах все Фили были запружены людьми... Немудрено.
У меня на памяти есть две истории, связанные с моим дедом. Первая навсегда похоронила во мне советскую власть, а вторая сделала меня таким, какой я есть. Однажды утром я проснулся от того, что дед напильником спиливал на подаренном ему самолетике с хрустальным постаментом надпись: «Соломону Львовичу Шапиро от каких-то там авиаторов». Дед боялся, что за ним могут прийти и арестовать, а этот подарок послужит основанием для ареста. Для человека, не жившего при советском режиме, его поведение не поддается никакому здравому смыслу. Это генетически передаваемый страх. В этом для меня вся советская власть – в необъяснимом генетическом страхе. В тот день я понял, что никогда не буду таким. Я не хочу бояться и не буду! Такова первая история. Вторая короче: когда дед умирал, он приказал себе не жить. Он не хотел причинять нам неудобства после того, как его разбил инсульт. В те дни я никого к нему не подпускал и сам приготовил его в последний путь. И с того дня я перестал бояться смерти как таковой. Ведь умирать за свои убеждения не страшно, да и умираешь ты всего раз. Двум смертям не бывать, а одной... достаточно.
Все остальное – уже история. Ты просто не можешь позволить себе предать своих предков.
И себя.
Молодежи свойственно забывать. Нам, людям многое уже повидавшим, это не совсем понятно. Ведь несмотря на то, что мы по-прежнему ощущаем себя молодыми и здоровыми, мы уже с трудом встаем по утрам. Но мы еще молоды, мы все еще смотрим на девчонок. Разве что вкусы меняются: «Дочка, у тебя мама какого года рождения? Шестьдесят пятого?! Познакомь с мамой». Я себя молодым и здоровым все еще чувствую. Если долго не стоять.
Наша жизнь вообще протекает в странном ритме. Вот ты за партой в школе: учитель елозит пальцем по журналу, выбирая фамилию будущей жертвы. Его рука неумолимо движется вниз, к счастью, твоя фамилия уже пройдена, но вдруг учительский палец дергается – к доске! Твое сердце холодеет: «Господи, да пока он меня выбирал, я бы два раза успел сбегать домой, открыть тетрадку и посмотреть все, что надо. Подготовился бы и ответил. Что же я вчера этого не сделал?!» Ты тяжело поднимаешься, постепенно разгибая дрожащие ноги, и думаешь: «Сейчас я буду очень долго вставать, раздастся звонок и спасительная перемена примет меня в свои шумные объятья». И тебе мнится, что ты идешь к доске безумно медленно, как старомодный водолаз под толщей воды. Но, увы, так время движется только для тебя одного. Стоит зажмуриться, и вот на дворе уже теплый и пьяный от свободы выпускной вечер. Не успел оглянуться: ты уже в институте – защищаешь диплом. И так далее. Вся жизнь – пара мгновений. А в итоге все будет пройдено. И тогда уж моргай, не моргай – финальный пейзаж тебе не понравится. Сверху будет что-то твердое, дощатое и присыпанное землей. Полагаю, такой вид не доставит радости. Хотя никто из ушедших не жаловался, по крайней мере, вроде бы никто с того света не звонил и не говорил: «Здесь так плохо!»
Забавно, как быстро мы все забываем. Бронзовый Ильич, знамена – помните, как это было? Барабанная дробь, линейка. Помните, какое испытывали удовольствие, стоя в этой дурацкой белой рубашечке? Такой маленький, пузатенький, глаза счастливые, щеки горят. И думаешь: «Всем дали значок, а мне нет. Меня не приняли в пионеры, или я не такой пионер?» А потом, то есть уже сейчас, всем говоришь: «Да ладно, я сам не хотел туда вступать». Ну, не надо нам рассказывать. «Я попал не в первый призыв октябрят» – трагедия на всю жизнь. А еще галстук, который все время рвался, помните? Еще бы нет, конечно, помните. Ведь так в нас закладывался код, код «дедушки» Ленина. Хотя кому он был дедушкой, если папой не успел побыть? Но тем не менее. Вы обратили внимание: из нашего обихода исчезли хорошие политические анекдоты. Они куда-то ушли. Плохие остались, конечно, но хороших не прибавляется. Разве можно считать хорошим такой анекдот: Михаил Ефимович Фрадков и Владимир Владимирович Путин отправляются на охоту. Егеря поднимают уток, Путин молниеносно вскидывает двустволку: бах-бах – утки летят. Фрадков говорит: «Владимир Владимирович, чудо! Утки мертвые, а летят!»