Освенцим. Нацисты и "окончательное решение еврейского вопроса" | Страница: 40

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Без родителей условия содержания детей в лагере резко ухудшились. Лишенные материнской заботы, они вскоре покрылись грязью, их одежда пришла в негодность. Из-за плохого питания (только жидкая похлебка и бобы) многие страдали диареей. Но тяжелее всего было переносить душевную потерю. «Труднее всего было по вечерам, – вспоминает Мишель Мюллер. – По вечерам мама обычно рассказывала нам истории, а когда ее увезли, нам пришлось делать это без нее». Аннет добавляет: «После ее отъезда я несколько дней не хотела выходить из барака, так мне было грустно. Я рыдала и не могла остановиться. Я лежала на соломе и твердила себе: это моя вина в том, что она уехала, потому что я плохо к ней относилась. Вспоминала все, в чем могла себя упрекнуть. Мишель заставил меня выйти наружу: у меня была дизентерия. Брат помогал мне помыться и давал поесть. Понемногу он стал водить меня по лагерю, мы рвали траву и пытались ее жевать».

Семилетний Мишель взял на себя роль защитника сестры. Но дети столкнулись с огромными трудностями. Аннет была слаба и не могла стоять в очереди за супом, а попытка питаться травой – Мишелю казалось, что трава по вкусу должна напоминать салат – не удалась. Однако хуже всего было то, что в свои семь он был младше и меньше многих других мальчиков, которые в обеденное время дрались за еду. «Хорошо помню борьбу в момент, когда раздавали суп, драки с другими детьми. Я был очень маленький, и не мог протиснуться сквозь толпу, чтобы взять себе супа. Иногда я возвращался назад с пустой миской. А больше ничего не было. Моя сестра постоянно болела. Мы бродили, заглядывая в пустые бидоны, из которых разливали суп: пытались найти там хоть какие-нибудь остатки. Мы много говорили о еде. Пересказывали друг другу целые меню из того, что с удовольствием съели бы. Дома мы не отличались хорошим аппетитом, но теперь мы всерьез голодали». Мишель понял, что должен что-то сделать, если они хотят выжить, так как с каждым днем и он, и его сестра становились все слабее. Поэтому, увидев вывеску изолятора, он решил действовать: «Там говорилось, что дети младше пяти лет могут питаться в изоляторе. Так как я умел читать и писать – потом я всегда твердил своим детям, что нужно учиться читать и писать, так как это может очень пригодиться – я притворился, будто мне всего пять лет, и это сработало. Теперь я мог поесть сам и накормить сестру [Мишель мог вынести немного еды]».

Что особенно омрачает этот эпизод и без того жестокой истории – не только отлучение детей от родителей, но и то, как обращались с ними французские власти, под чью «опеку» те попали. Детей бросили на произвол судьбы, их отвратительно кормили, они испытывали физические и душевные мучения. В тот период жизни, когда маленький человек наиболее уязвим, их унизили и растоптали. Несмотря на голод, несмотря на грязь, именно от повседневного унижения Мишель Мюллер страдал в Бон-ля-Роланде больше всего: «Так как никакой гигиены в помине не было, у всех завелись вши, и нам обрили головы. Тогда у меня были густые вьющиеся волосы, мама так гордилась моими кудрями. Обривая меня, жандарм держал мою голову между ног и приговаривал: «О, сейчас мы сделаем из тебя последнего из могикан». И он выбрил мне полосу посередине головы. С обеих сторон остались пряди, а между ними появилась плешь. Мне стало так стыдно, что я украл берет и прикрывал им голову». Мишеля так изуродовали, что это стало потрясением даже для его девятилетней сестры. «Помню, как мама любила расчесывать его волосы. У него была прекрасная светлая шевелюра. Она говорила: какой красивый малыш! Теперь, когда ему выбрили волосы посередине, он стал выглядеть противно. Понимаю, почему люди сторонились евреев: если даже мой родной маленький братик, когда я увидела его в таком виде, с грязным лицом и вот так обезображенной головой, показался мне гадким». Несколько дней спустя жандармы, наконец, довели дело до конца и сбрили мальчику оставшиеся волосы. Их позабавила такая шутка, а Мишель получил глубокую душевную травму, которую не забыл и сегодня.

Тем временем в середине августа 1942 года упомянутые распоряжения, наконец, были отданы, что позволило французам депортировать детей и обеспечить обещанное немцам количество высланных евреев. Планировалось переместить детей из Бон-ля-Роланда и Питивьера на временное содержание и сбор в лагере Дранси в северо-восточном пригороде Парижа. Оттуда, наконец, детей должны были отправить в Освенцим под конвоем взрослых. Так они отправятся на смерть с чужими людьми.

15 августа колонна несчастных детей проделала обратный путь по тенистым улицам очаровательной деревни Бон-ла-Роланд к железнодорожной станции. Они разительно отличались от тех относительно здоровых мальчиков и девочек, которые вошли в лагерь с мамами всего чуть больше двух недель назад. «Помню, как люди в деревне смотрели на нас, – говорит Аннет Мюллер. – С тем же отвращением, которое я и сама испытывала. От нас явно разило. Мы были обриты наголо и покрыты коростой. Я ловила взгляды, полные гадливости: так вы иногда в метро смотрите на грязного бездомного, храпящего на скамейке. Казалось, мы больше не люди». Тем не менее, по пути на станцию дети пели песенки, потому что, как говорит Аннета, «мы были уверены, что скоро встретимся с нашими родителями». Но их путь лежал не домой, а в Дранси – пункт, через который более 65 тысяч человек, в конечном счете, было отправлено в лагеря смерти на восток, более 60 тысяч из них – в Освенцим.

Одетт Далтрофф-Батикль17, заключенная в Дранси в августе 1942 года, вместе с двумя друзьями добровольно вызвалась заботиться о детях из Бон-ля-Роланда и Питивьера: «Прибывшие были в ужасном состоянии. Завшивленные, страшно грязные, и у всех дизентерия. Мы пытались их вымыть, но вытирать их было нечем. Потом мы постарались накормить их – эти дети не ели несколько дней, и им было тяжело проглотить хоть что-нибудь. Кроме того, мы пытались составить полный список их имен и фамилий, но многие не знали своих фамилий, и просто бормотали что-то вроде: «Я младший братик Пьера». Мы упорно продолжали попытки выяснить их имена; у старших, конечно, узнали, но у маленьких это было абсолютно невозможно. Их матери привязали им деревянные таблички с именами, но большинство малышей сняли эти деревяшки и играли ими друг с другом».

Одетт и другие помощники пытались хоть чем-то помочь, и чувствовали, что у них нет другого выбора, кроме как постараться утешить детей, хотя бы заведомой ложью: «Мы обманывали их. Уверяли: “Скоро снова увидите своих родителей”. Но они, конечно, не верили нам – странно, но дети подозревали, что должно случиться. Многие умоляли меня и моих подруг: “Мадам, усыновите меня… усыновите”: они хотели остаться в лагере, даже несмотря на то, как там было скверно. Дальше они идти никуда не хотели. Там был маленький мальчик, очень хорошенький малыш, три годика с половиной. Он и сейчас стоит у меня перед глазами и, не переставая, повторяет: “Мамочка, я буду бояться, мамочка. Я буду бояться”. Это было все, что он твердил. Удивительно, но он знал, что будет еще страшнее. Дети были совершенно подавлены. Они согласны были даже на ужас лагеря, только бы остаться. Дети все понимали намного лучше, чем мы».

Одетт заметила, что у ребят все еще остались «некоторые вещицы, очень важные для них» – фотографии родителей или маленькие украшения. «У одной девочки были сережки, и она спрашивала: “Как думаете, они разрешат оставить эти золотые штучки?”» Но за день до отправки детей привели других еврейских женщин из лагеря, чтобы они отыскали у них ценности. «Этим женщинам платили поденно, и мы знали, что почти половину найденного они положат в свои карманы. Я видела, что они были весьма неласковы с детьми. Они словно ничего не чувствовали, судя по тому, как они с ними обращались, что для меня было странно».