И не надо удивляться тому, что если покойный «Гиммлер называл генерала Власова «свиньей и изменником», то здравствующий Млечин признается: «соблазн поменять оценку на противоположную: вместо Власова-предателя появился Власов-патриот, борец против сталинского режима. А и действительно — чем Сталин лучше Гитлера?» Словом, не свинья и предатель, а сущий ангел и патриот. Кто же тут выглядит приличней — фашист Гиммлер или демократ Млечин?
Война идет. И вот какую картину рисует летописец дальше: «Катастрофа Красной Армии летом сорок первого года»… «Разгром Красной Армии летом сорок первого»… «полный разгром Красной Армии»… «сопротивляться было некому» и т. п. То же самое — какой трогательный консенсус! — тем летом говорили в Берлине. Уже 30 июня многоумный начальник Генштаба генерал-полковник Гальдер заявил на официальном праздновании дня своего рождения в присутствии Гитлера: «Русские потерпели поражение в течение первых же восьми дней». А 3 июля, не поумнев, записал в дневнике: «Можно уверенно сказать, что кампания против России выиграна в две недели». На другой день, 4 июля, сам Гитлер сказал: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл». В те дни ликовал и бесновался Геббельс… Что ж, а ведь их можно и понять, даже пожалеть. Они не знали, что крупные поражения терпят лишь войска приграничных военных округов, а не Красная Армия в целом, они не могли предвидеть, чем обернутся их победы и чем все кончится через четыре года в Берлине. В конце войны Гитлер признался: «Распахнув дверь, мы не знали, что за порогом». Но наш-то историк знает это и все-таки неутомимо строчит о разгроме всей Красной Армии: «Танковые колонны катились по дорогам России и Украины. Немецкие генералы прикидывали, сколько им осталось до Москвы».
А что в Москве? В Москве, говорит, «ждали прихода немцев». Что значит ждали, как ждали? С цветами, что ли? Тут автор ссылается на «Мемуары» Эммы Герштейн (М., 1998), получившие премию «Антибукер». Еще бы!.. Та уверяла, что тогда в женских парикмахерских не хватало мест для клиенток: «Немцы идут — надо прически делать» (с. 303). Ждали…
Я знал Эмму Григорьевну, она жила со мной в одном подъезде этажом ниже. Была очень стара и последние годы уже не вставала с постели. Огромная, тяжелая, она иногда сваливалась на пол. Тогда за мной прибегала ее молодая наперсница, и нам приходилось в четыре руки втаскивать старушку обратно.
Когда вышли «Мемуары», ей было уже 95 лет. Видимо, именно возрастом объясняется тот печальный факт, что в книге много сомнительного, недостоверного и просто несуразного. Так, злоупотребляя своим долголетием, автор явно сводила какие-то счеты с несчастной Надеждой Мандельштам, уже давно умершей. Сколько совершенно недоступных проверке гадостей наговорила о ней: и бисексуалка, и развратница, и лгунья… Уверяет даже, что Мандельштамы пытались вовлечь ее в свои безумные сексуальные забавы. Поди проверь! Все современники умерли. Поэтому приведу образчик того, когда мемуаристка сама не понимала, что пишет.
На 14 странице она гвоздит сталинскую эпоху за понижение в должности ее отца: был главным врачом больницы, а в 1929 году стал только заведующим отделения. Почему? А лишь потому, говорит, что беспартийный. Мы, конечно, сочувствуем, хотя и помним, что тогда же, в 1928 году беспартийного царского полковника Б. М. Шапошникова назначили даже не главным врачом, а начальником Генерального штаба Красной Армии. Но читаем дальше и на странице 244 с радостью узнаем, что папа Герштейн был уж такой партийный, что дальше некуда — член ЦК да еще, кажется, с 1918 года! Значит, старушка говорила неправду, что его понизили в должности по причине беспартийности. Тогда за что же? Молчит… Но на странице 261 папа снова предстает как беспартийный страдалец тоталитаризма! Что такое? Однако на странице 352 новый удар: «Когда в 1942 году папу выводили из состава ЦК…» Хоть стой, хоть падай!
Если старушка по столь важному вопросу несла ахинею о родном папочке, то, как можно верить тому, что она написала о Мандельштамах, Ахматовой, Пастернаке и об очередях в дамских парикмахерских летом сорок первого года. В нашем доме, где жила и Э. Герштейн, когда писала воспоминания, на первом этаже и теперь находится парикмахерская. И я не исключаю, что, однажды увидев там очередь, Эмма Григорьевна мысленно перенесла это в сорок первый год.
В огромном многомиллионном городе, конечно, могло оказаться несколько сот или даже тысяч человек, которые с нетерпением ждали прихода немцев. Вон же покойный писатель Виктор Некрасов, Сталинский лауреат, укатив за границу, в 1981 году заявил в «Русской мысли»: «Дело наше (в Отечественной войне) оказалось неправое». Ему вторит другой покойник, которому Ельцин уже поставил памятник, — Булат Окуджава: «Ведь на фронте я, по существу, защищал сталинизм… Я виноват!» Тут и благополучно здравствующий поныне критик Эмиль Кардин, воспитанник Военно-политической академии, член КПСС с 1943 года, отставной майор: «Не за такое уж «правое дело» велась война». В этом духе высказался также Григорий Бакланов. И опять голос с того света. Юрий Нагибин, кавалер ордена Октябрьской революции…
К слову сказать, некоторые названные здесь литераторы опять же евреи. И вот представьте себе, они ждали или теперь сожалеют, что воевали за неправое дело. А ведь их бы в первую очередь затолкали в душегубку, ибо приказ Гитлера, уверенного в захвате Москвы, гласил: из русской столицы ни один человек не должен уйти живым. Но поскольку Кардин когда-то написал погромную статью о Нагибине, а тот в своих воспоминаниях обозвал критика «платяной вошью», то, вероятно, они схватились бы у входа в душегубку, проталкивая друг друга впереди себя.
Нагибин однажды записал в «Дневнике»: «Я по натуре — типичный паразит» (М., 1996. С. 76). Кто оспорит — Рекемчук? Правда, тут же добавил о своей натуре в целом: «я не настоящий». Во многом — да, но паразит — истинный. Это он доказал всей своей жизнью. И как истинный паразит был ловок и пронырлив, бесстыж и лжив. За две недели до смерти, постигшей его 16 июня 1994 года, в предисловии к «Дневнику» писал: «До восемьдесят пятого года, когда началась перестройка, я жил вне общественной, социальной, политической жизни из соображений гигиены. По той же причине я, как мог, избегал литературной среды» (с. 6). Я, дескать, такой чистенький, а кругом, в том числе в Союзе писателей, одни чумазые. Вы подумайте: «как мог, избегал». Мог он избежать членства в Правлении Союза писателей России? Разумеется. Надо было взять самоотвод, и все. А он 16 лет членствовал, да еще одновременно 10 лет был членом Правления СП СССР. И это — вне общественной жизни? Мог не входить в редколлегию журнала «Знамя»? Запросто. Не тянули же его туда канатом. А он, будучи бинарным членом Правлений двух Союзов писателей, одновременно те же 10 лет состоял и в редколлегии «Знамени». Мог избежать членства в редколлегиях многих других журналов и газет — «Нашего современника», «Литературных новостей», «Книжного обозрения», «Кольца А»… Да о чем речь! А ведь это все проклятая литературная среда, презренная общественная жизнь..
Мало того, при таком-то отвращении к чумазым и вонючим ведь мог и в Союз писателей не вступать, как совсем по другим соображениям не вступил, например, умерший недавно Владимир Богомолов, талантливый рассказчик и романист. А его после появления пронзительного рассказа «Иван» даже приглашал, зазывал С. С. Смирнов, тогдашний первый секретарь Московского отделения СП. А этот в двадцать лет, еще не имея ни одной книги, с проворством юного паразита уже пролез в Союз писателей и тотчас помчался в его лучший Дом творчества в Коктебеле…