Вся сложность заключалась в том, что ни Бек, ни кто-либо другой из заговорщиков, не знал наверняка, что Гитлер мертв. Кейтель позвонил по телефону из «Волчьего Логова» и сообщил, что произошла попытка покушения, но Гитлер получил лишь легкие ранения. Но говорил ли он правду? Кроме того, оставалось непонятным, за кем пойдут войска, расквартированные в Берлине. Бек спросил генерала Фридриха Ольбрихта, начальника Общевойскового управления Верховного командования сухопутными войсками (ОКХ) и тоже участника заговора, насколько надежна охрана, которую он выставил у входа в здание. Бек хотел знать, готовы ли эти люди идти за Ольбрихтом на смерть. Это был коренной вопрос заговора. То, что Гитлера окружали люди, готовые умереть за него, не требовало доказательств. Части лейб-гвардии Адольфа Гитлера в составе СС — как и все формирования СС — имели девиз: Meine Ehre heisst Treue («Моя честь называется преданностью»). А солдаты Ольбрихта — пойдут ли они на смерть, если их атакуют части, преданные Гитлеру. «Я не знаю», — вот все, что мог сказать Ольбрихт‹25›.
Не ослабевающая способность Гитлера вызывать в окружающих чувство личной преданности еще раз, и в очень яркой форме, проявилась в ту ночь, когда Йозеф Геббельс вручил телефонную трубку дрожащему от страха майору Отто-Эрнсту Ремеру, командиру охранного батальона «Großdeutschland» («Великая Германия»), и тот услышал в трубке голос Гитлера: «Вы узнаете меня, майор Ремер? — спросил Гитлер. — Вы узнаете мой голос?»‹26› Ремер ответил, что узнает, и Гитлер приказал ему принять все меры, чтобы подавить путч. Ремер немедленно повиновался.
После войны Ремер говорил, что его не оставляло чувство, «что весь этот заговор организован по-дилетантски…Чтобы такой путч увенчался успехом, надо было прежде всего убить Гитлера потому, что именно ему присягали все. И этого невозможно добиться, трусливо засунув бомбу под стол — надо было иметь мужество взять в руки оружие и пристрелить Гитлера. Это был бы поступок настоящего мужчины, и я бы его уважал»‹27›.
Это заявление несправедливо по отношению к Штауффенбергу — это был очень храбрый человек, который не пожертвовал жизнью лишь потому, что верил — он должен быть в Берлине, чтобы организовать переворот. Что же касается Ремера, это, безусловно, был крайне неприятный тип, который после войны отрицал Холокост, — однако в данной ситуации он, по сути, прав. Чтобы путч увенчался успехом, необходимо было убить Гитлера. Действительно, провал заговора 20 июля 1944 года предельно ясно показал, насколько важна фигура Адольфа Гитлера, одного конкретного человека, для всего нацистского государства. После взрыва той самой бомбы, заложенной под стол, все потенциальные сторонники заговора задавали один и тот же вопрос: «Гитлер жив? Или нет?» Главнокомандующий Западным фронтом фельдмаршал Клюге в течение долгого времени колебался и был почти готов поддержать попытку переворота, но окончательно пришел к выводу, что не сделает этого, как только узнал, что Гитлер выжил. Таким образом, даже в конце июля 1944 года, когда в результате советского наступления немецкая группа армий «Центр» чуть не погибла окончательно — даже тогда одного лишь физического присутствия Гитлера было достаточно, чтобы сорвать заговор. Итальянцам не пришлось убивать Муссолини, чтобы отстранить его от власти. Но избавить Германию от железной хватки Гитлера могла только его смерть.
К 9.30 вечера 20 июля, менее чем через пять часов после того, как Бек объявил себя главой государства, на Бендлерштрассе шел бой — верные Гитлеру части пытались вернуть контроль над зданием. Им удалось это сделать сравнительно легко, а Бек был схвачен. Он попросил, чтобы ему дали возможность убить себя. Фридрих Фромм, командующий немецкой Резервной армией согласился. (На ранних этапах заговора заговорщики рассматривали Фромма как потенциального сторонника, но в день путча он отказался участвовать.) Бек поднес пистолет к виску и спустил курок, но пуля только слегка задела его, и, к своему удивлению, Бек обнаружил, что все еще жив. Затем Фромм приказал вывести Штауфферберга и группу главных заговорщиков во двор и расстрелять. А Беку дали еще одну возможность убить себя. Он еще раз спустил курок, и на этот раз после выстрела оказался без сознания — но все еще жив. Наконец третьим выстрелом солдат, верный Адольфу Гитлеру, добил его.
После войны, когда немцы пытались разобраться в своей бурной истории, заговорщиков превозносили как героев. Но в тот момент они вызвали волну ненависти — и не только со стороны Гитлера и его сторонников. «Солдаты на фронте, — говорит Ульрих де Мезьер, — масса боевых офицеров поначалу не испытывали ни малейшей симпатии к заговорщикам, у них было чувство, что их Верховного главнокомандующего пытаются убить у них за спиной. Они не понимали мотива…они знали только одно — кто-то хотел убить фюрера. У меня было другое отношение к этому, потому, что я лично знал этих людей и понимал их мотивы. Поэтому я сожалел, что покушение провалилось, но не мог сказать этого вслух»‹28›.
Донесения, собранные СД (внутренней разведкой СС, занимавшейся анализом ситуации внутри страны) по следам попытки взорвать Гитлера, подтверждают мнение де Мезьера о том, что большинство солдат были в ужасе от этого покушения, и не только солдаты, но и население вообще‹29›. Гитлер по-прежнему виделся многим бескорыстным и самоотверженным человеком, делавшим все возможное, чтобы спасти Германию от поражения. Да, у него были неудачи и ошибки и раньше, но теперь, когда Красная Армия была все ближе и союзники годом ранее заявили о своей решимости рассматривать только полную и безоговорочную капитуляцию, — в этот момент многие чувствовали, выражаясь словами Даргеса, что сейчас не время пытаться «сойти с мчащегося поезда».
На место ушедшего Цейтцлера начальником Штаба сухопутных войск Гитлер назначил генерала Хайнца Гудериана, которого в свое время — еще в декабре 1941 года — сам же и уволил. Но теперь этот удачливый в прошлом генерал, так много сделавший для разгрома Франции и возглавивший в первые дни вторжения в Советский Союз впечатляющий прорыв к Москве, был снова в фаворе. 21 июля 1944 года Гитлер встретился с Гудерианом и прямо сказал ему, что не потерпит, чтобы его новый начальник штаба когда-нибудь захотел уйти в отставку (Цейтцлер подавал в отставку пять раз, прежде чем был уволен), и что теперь Гитлеру нужен был человек, который не бросит свой пост.
Поначалу Гудериану казалось, что Гитлер после покушения на его жизнь ведет себя «поразительно спокойно»‹30›, но скоро стало понятно, что «глубокое недоверие, которое он всегда испытывал ко всему человечеству — а к офицерам и генералам Генерального штаба в особенности, — теперь переросло в жгучую ненависть…С ним и раньше непросто было общаться, теперь же это превратилось в настоящую пытку, которая с каждым месяцем становилась все ужасней и ужасней. Он часто полностью терял контроль над собой и становился невероятно груб»‹31›.
Гудериан не только занял должность начальника Генерального штаба вермахта, но и был членом пресловутого «Суда Чести», который отправлял офицеров в отставку по подозрению в сочувствии «заговору бомбистов», после чего их судили — и неизменно приговаривали к смерти — так называемые «народные суды». Этот факт, как и другие формы сотрудничества Гудериана с нацистским режимом, заставил военных историков, таких, как профессор Роберт Цитино, составить крайне негативное мнение о его личности. «Ему дали огромное поместье в оккупированной Польше — откуда, безусловно, выселили всех поляков — то есть это был человек, связанный с режимом тесными узами, получавший от Третьего рейха огромные подачки до самых последних дней войны. Вот почему я бы сказал, что это весьма отталкивающий тип, но потребовался упорный труд множества историков в течение нескольких послевоенных десятилетий, чтобы вскрыть истинное лицо этого отталкивающего типа. Как боевой командир, если бы я получил задачу взять цель — город Б, например, и мне сказали — вот твои силы, кого бы ты назначил, чтобы осуществить этот маневр, — возможно, я все-таки выбрал бы Хайнца Гудериана и посмотрел бы, сможем ли мы работать вместе, и не важно, во что он превратился впоследствии. Но как человека, который судит, что хорошо, а что плохо, исходя из того, что даже в военное время все-таки есть какая-то мораль — я ни за что его не выбрал бы»‹32›.