Но ненавистью к Советской стране духовные недра этого человека не исчерпываются. «Что мне Чили? ― восклицает он. ― Моя ненависть к системе достигла таких степеней, что Альенде в моих глазах был заранее объе…» Тут следует матерщина. Что ни говори, но, увы, это древняя часть родного языка, и обычно она западает людям за пазуху в детства. Но Ерофеев, выросший в мире «мерседесов» и черной икры, твидовых портков и collection sex'a (по-русски ― свального греха), не мог там узнать ее. Он признается: «Уже позже я учил мат, как иностранный язык». Впервые в жизни встречаю русского, который родной мат учил, как персидский. И выучил плохо, употребляет мат и близкие к нему слова неуклюже, неграмотно, комично, однако очень назойливо в надежде, что это единственное, что может придать ему литературную и человеческую значительность. То же самое видим, например, у критика Бенедикта Сарнова, выросшего на пороге Елисеевского магазина и вспоенного томатным соком.
Самое любимое слово Ерофеева мы уже слышали: г….. Но любит он еще и другие подобные слова. Извините, читатель, но уж парочку примеров его невежества и в сфере непотребства я все-таки приведу. Есть грубое, но смачное выражение о чем-то неудачно сказанном или сделанном: «как в лужу пер…ь». Ерофеев пишет здесь «перД…ь». Он знает, что в инфинитиве этого глагола действительно есть буква «д», но ему неведомо, не сказали ни папа-посол, ни мама-послица, что в русском языке иные слова при изменении их формы порой теряют кое-какие буквы. Здесь именно такой случай. Русский язык-то прихотлив, месье лях, в нем немало трудно объяснимых странностей, их, гуляя по Елисейским Полям, как и стоя за рокфором в Елисеевском магазине, постичь невозможно. Только с молоком матери. Не знает французский поляк и того, что иногда для выяснения сомнительной буквы в слове его форму надо изменить так, чтобы на эту букву, на этот слог падало ударение, и потому пишет: «Они нам засИрают мозги…» Ну, образуй существительное от этого глагола, ведь так просто, и все будет ясно: засеря. Не знает, не понимает, не сечет. А ведь кончил аспирантуру при ИМЛИ! Написал диссертацию о Достоевском! И этот человек, не осиливший русский мат, лезет к нам со своими размышлизмами о Достоевском, Ницше, Соловьеве, Бердяеве…
Но вот что дальше в прерванной цитате: «Моя ненависть достигла таких степеней, что я пришел в полный восторг от хунты Пиночета, торжества ЦРУ. Мне было приятно, что Альенде убили. Мне было радостно, как завыла Москва». Восторг идеалиста!
И ему «нравится думать» о смерти, об убийстве не только известных ему людей, которых он ненавидит, но и о совершенно неведомых ему, например,― об убийстве молодых дворянок: «Лежу― представляю…»
Если за неистребимый смрад изо рта в конце концов его укокошат, мне не будет приятно, я не возрадуюсь, даже не скажу «Давно бы пора», а его читатели не должны, просто не имеют морального права возмущаться подобным способом очищения атмосферы родины.
Возможно, у Ерофеевых такого свойства радость ― фамильная. Отец тоже радовался, когда умер его начальник Вышинский. Он однажды обыграл его в шахматы. И с тех пор, говорит сынок, у министра иностранных дел не было иных забот, как только притеснять папочку-шахматиста, вот и четырехкомнатную квартиру вместо трехкомнатной не давал… Однако, можно ли этому верить или нет, не знаю: ведь так рассказывает сын, а он столько гадостей наговорил даже о своих родителях! Порой, говорит, я видел в них «бешеных собак в смокинге и в длинном вечернем платье».
Однако начать сагу польский француз решил со своего рождения, даже раньше ― с бабушки по фамилии Рувимова. Еврейка, что ли? Кто знает! Был прекрасный писатель Рувим Фрайерман («Дикая собака динго…») Во всяком случае Ерофеев любит поразмышлять об антисемитизме, например, о «традиционном антисемитизме поляков». А когда, говорит, я родился, мать видела вещий сон: привиделся Достоевский! Он сказал ей: «Ты его утопи». Этого идеалист-засранца. Почему она не последовала вещему совету классика, непонятно. Жена советника по культуре могла бы понимать, сколь благотворно это было бы для нашей литературы. Тем более, что вслед за сыночком и сама, видите ли, писательницей стала.
А назвали меня Виктором, говорит, в честь победы. Но это не мешает его душевным порывам такого года: «Хорошо сражались немцы на море!..» «Хорошо сражались немецкие летчики!..» «Велики победы арийского солдата!.. Немцы побеждали с улыбками». Все верно. Только надо бы добавить, чем кончились великие победы и в какие жуткие гримасы превратились красивые улыбочки. В то же время вот какой патриотизм: «Красная Армия, насилующая каждую немку, мне понятна и даже приятна». Ведь поверить в это и повторять опять же с чужих слов (Л.Копелев и др.) такой вздор может только уж очень сексуально озабоченный внук бабушки Рувимовой.
Потом автор извещает нас: «В детстве я любил врать. Я врал без всякой пользы для себя, просто из любви к вранью». Вообще-то детство его затянулось до шестидесяти с лишним годков, но теперь он врет совсем не из любви, а из большой пользы для себя. Перестань врать, и его тотчас выставят с телевидения, как выставили в свое время даже Солженицына, уж такого мастодонта вранья, как только он вякнул что-то правдивое против власти.
И он врет напропалую, даже как-то загадочно по тупости врет: «Именно Запад помог русской революции стать на ноги, окрепнуть, победить в Гражданской войне…» Нуда, если считать, что Деникин, Врангель, Колчак, которым Запад помогал, это русская революция, тогда конечно. Если согласиться, что английские войска высадились в Архангельске, французские― в Одессе, американские и японские― во Владивостоке для того, чтобы разгромить помянутых выше и не помянутых генералов, тогда конечно.
В конце книги Ерофеев рассказывает о давно забытой, но в 1979 году раздутой истории с альманахом «Метрополь». На него надо было тогда же, как говорил Василий Иванович, наплевать и забыть. Но Феликс Кузнецов, руководитель Московского отделения Союза писателей, и Юрий Верченко, орг- секретарь, подняли несусветный шум, как это глупо делалось и в других подобных случаях, что и придавало тараканам значительность ослов.
В своем дневнике я разыскал такую запись:
«8 июля 87 г. 6.15 вечера.
30 июня я послал Верченко письмо, чтобы восстановили в Союзе Инну Лисянскую. Она в давней истории с «Метрополем» дала слово, что если кого из-за этого сборника исключат из Союза, то она подаст заявление о выходе. Многие тогда из их компании давали такое слово, но никто не подал заявление о выходе, а она подала. Я сравнил ее в письме с мальчиком из баллады Гюго, которого версальцы собирались расстрелять вместе со взрослыми коммунарами, но он отпросился у версальцев проститься с матерью и дал честное слово, что вернется к часу расстрела. Махнув на мальчишку рукой, его отпустили. А он вернулся. Он иначе не мог ― дал честное слово! Вот и Лисянская…
Сейчас Верченко звонил. Вчерашний истец (они с В.Кар- повым подавали на меня в суд ― 2011) был прямо-таки нежен и ласков: «Милый…» Даже вроде промолвил «Вовочка». Сказал, что, конечно, надо восстановить, но она же сама вышла. Вдруг мы, говорит, пригласим, а она скажет, что не желает.