Хрустальный шар | Страница: 84

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Дочь Гиннса.

– Этого короля жевательной резинки?

– Да.

– Ага. – И добавил через минуту: – У тебя была в последнее время какая-нибудь женщина?

– Что? Нет. То есть уже давно была одна модель. Я даже собирался на ней жениться. Но это что-то другое. Все из-за того, что я художник.

– А ее, ты видел ее потом?

– Да. Я снова получил приглашение – наверное, в последний раз, потому что все уже на меня насмотрелись досыта. Так что смогу вернуться к обычной жизни. Значит, я пошел к Хайду. Это юрист, который работает у Гиннса. Но я уже был осторожен. Сначала не хотел идти. Даже не стал одеваться. И лишь в десятом часу полетел сломя голову. Я не хотел, даю тебе слово.

– Понимаю, – сказал Раутон.

– Я подумал так: когда войду, сразу пойду к ней. Такой лакомый кусочек! Или нет, буду внимательно за ней наблюдать. Стану расспрашивать. Наверняка окажется, что это глупая гусыня. Уж я хорошенько присмотрюсь. И на солнце есть пятна. Все удастся сделать. В общем, я пошел и снова хотел приняться за закуски, чтобы было чем заняться. Только я не смог есть. Горло было словно зашнурованное. Я хотел уйти, но тут вошла она.

Ее окружили какие-то типы, но я решительно взялся за дело и мы снова танцевали. Кажется, я кого-то обидел, так мне потом говорили. Я говорил с ней. Она не отвечала. Потом мы вышли. Там не было террасы, но эта каналья, этот юрист сделал такую «гавайскую рощу» из пальм в зеленых бочках. Там были расставлены кресла: вот, милуйтесь. Мы пошли туда. Я не знаю, как это тебе объяснить… подожди. Там висит ужасная мазня на стенах. Но когда она проходила, все исчезало. Наконец я сказал ей: «Вы так чудесно молчите». Она не улыбнулась; знаешь, и за то, что она не улыбнулась, я ей был так благодарен. Потом мы говорили об Эль Греко. Вдруг я так сказал: «Извините, но какое нам с вами дело до Эль Греко? Я скажу просто, иначе не умею: я мог бы попросить у вас разрешение сделать портрет, а вы бы согласились. Но я не хочу. Не хочу писать портрет. Я увидел вас в пятницу, четыре недели назад. С той поры я уже не могу рисовать».

– Ты ей так сказал? – чуть ли не с угрозой спросил Раутон.

– Я сказал, что будто проснулся. Все, что я делал раньше, кажется мне таким смешным. Что все вокруг стало такое цветное и какое-то… болезненное, но в этом настоящее счастье, потому что его нет в покое. Когда я это говорил, она сидела неподвижно, но словно бабочка, готовая в любую минуту исчезнуть. Может быть, потому, что я очень боялся, что она вдруг уйдет и я уже не смогу ничего сделать, я высказал все, что думаю. Что это не выразить словами. И что это кажется мне более ранним, чем самые ранние детские образы. Словно это было еще до того, как я в первый раз увидел лицо матери. Когда я говорил, ее лицо было неподвижно и становилось все бледнее. Казалось, что в ней гаснет свет. Она вдруг схватила меня за руку и сказала: «Чего вы хотите от меня? Чего вы хотите?» Я не знал, чего я хочу. Мы смотрели друг на друга, и она становилась все прекраснее. Потом она вроде успокоилась. Встала, и я пошел за нею. Мы вышли на какую-то лестницу, там горели два больших оранжевых шара. Она встала под одним и спросила меня: «Что мне делать?» Я молчал. Потом мы шли по какому-то длинному коридору, где не было людей. В самом конце была маленькая ниша со ступеньками. Мы сели на них. «Я хотела бы вам как-нибудь помочь, – сказала она, а потом шепотом: – Вы хотите меня поцеловать?» Я сказал, что не хочу ее поцеловать. «Когда ты смотришь на меня, – сказал я, – во мне словно что-то умирает». – «Расскажите о себе», – шепнула она. Я не знал, с чего начать. «Раньше я любил темную бронзу и очень легкую лазурь. Любил ходить на пленэр, когда краски перед восходом сливаются и меняются, как люди во сне. И у меня дома есть три полотна, которые я еще никому не показывал, потому что мне казалось, что они могут сказать обо мне больше, чем я бы хотел. Если позволишь, я отдам их тебе, чтобы у тебя было что-то мое». – «Но вы, – сказала она, – но вы?» Я не знал, что ответить. Человеку иногда тяжело, у него появляются странные мысли, непохожие на то, чем он живет. Тогда ему хочется кому-нибудь об этом рассказать. Но он боится, что этот кто-то окажется не таким, каким должен быть. Мне кажется, что я такой.

Она отвернулась. Плечи ее задрожали. «Вы плачете? – сказал я. – Я огорчил вас, вы в самом деле плачете?» – «Но почему, – сказала она, – за что? Ведь вы меня совсем не знаете… И что нас объединяет?» – «Да, это правда, я вас не знаю… никого не знаю. И нас ничто не объединяет… кроме моей любви». Тогда она рассказала мне о себе все.

Трайсен продолжал смотреть в окно на голый холм, окруженный стенами домов.

– Говори, – сказал Раутон.

– Это такая смешная история, как в сказке. Но в нашей, американской. Ее отец хочет, чтобы она вышла замуж за Коллума. Это один тип, у которого семизначный счет. Это необходимо для сохранения их состояния, потому что некий Адамс, который производит имбирную жевательную резинку, в последнее время захватил рынок. Потому отец и пожелал ее выдать за Коллума. А она дала ему слово. И свадьба уже должна была состояться, но жених во время охоты упал с коня и сломал ногу. Теперь он лежит на вытяжке, а когда встанет – через какие-то семь-восемь недель, – они должны вступить в брак.

– А она? – спросил Раутон.

– Все это она рассказала мне там, на этих ступеньках. Думаю, что запомню их до конца жизни. Имитация мрамора, а поверх нее красная дорожка. Она? Она не хочет, но когда умирала мать, взяла с нее слово, что она будет делать то, что посчитает нужным отец. А кроме того, ей восемнадцать лет: еще три года до совершеннолетия, она не могла бы вступить в брак без разрешения отца. Впрочем, за ней присматривают два детектива – понимаешь, ведь это дочь миллионера.

– Чтобы не убежала?

– Да уже через неделю я сидел бы в каталажке, потому что у ее отца хорошие отношения с нашей административной властью.

– Это все? – Раутон потушил сигарету.

– Да.

Репортер встал и прошелся по комнате. Вдруг остановился перед художником.

– Два вопроса, на которые ты должен честно ответить. Я думаю, ответишь, иначе бы ты ко мне не пришел. Во-первых: сколько денег у тебя осталось от твоей премии?

– Было двадцать пять тысяч, но я немножко промотал. Есть тысяч девятнадцать, может, немного больше…

– Это все, что у тебя есть, да?

– Кроме полотен.

– Не хочу тебя обижать, но это у нас не капитал. И во-вторых: она тебя любит?

– Я не знаю; она, наверное, тоже не знает. Во всяком случае, если бы… если бы…

– Не люблю условное наклонение, – решительно сказал репортер. Он по-прежнему расхаживал по комнате, но шаги его менялись: то замирали, то становились более широкими и легкими. Он немного сгорбился, втянул голову. – В данный момент я вижу только две возможности, – сказал он, вдруг снова остановившись перед художником. – Или немедленно пустить по миру старого Гиннса, и тогда ты станешь неплохой партией, как говорится, или сделать из тебя миллионера. Первая возможность представляется мне очень трудной.