Весной, незадолго до Пасхи, он пришел к нам в контору, я работал у «Берримора и сына», старый, правда, к тому времени уже умер, дело вел молодой, а я служил солиситором и надеялся когда-нибудь стать компаньоном. Тогда моя память была еще не очень… то есть, как у всех… так что я уже плохо помню… Хэмлин хотел заверить документ о рождении, в Париже у него умерла родственница, и ему могло что-то перепасть. Деньги, как он сказал, не очень большие, откуда у русских эмигрантов большие деньги? Но все-таки в его положении…
Тогда я узнал, что настоящая его фамилия – Харин, а имя Федор. Он меня не просил молчать, но я никому не рассказал. Служебная этика. Это как тайна исповеди, а я был очень привержен корпоративным правилам. Пока я заполнял документы, Хэмлин рассказал о том, что в Сорбонне изучал астрономию и физику. Я его спросил: неужели это так интересно? Есть множество профессий, где можно заработать на сносную жизнь, а что ваша физика, видел я кембриджских студентов, с хлеба на воду перебиваются, если, конечно, у них нет богатых родителей. Он на меня посмотрел… Ответил в таком духе, что нет, мол, науки более важной для всех людей, чем астрономия с физикой, он их почему-то всегда вместе называл…
– Астрофизика, – вставил Алкин и замолчал под осуждающим взглядом Сары.
– Э-э… да. И еще он меня спросил, я даже удивился, подумал: эти иностранцы невоспитанны, никакого понятия о хороших манерах. Я печать достал, а он вдруг спрашивает: «Как вы относитесь к Дженнифер, что на почте работает? Вы ее любите или просто так?». Я чуть печать не уронил и ответил резко, хотя и был на службе: «Вам какое дело?». Грохнул печать и протянул готовые документы. Уж как он мне стал неприятен… Да, ухаживал я за Дженни, я ей и предложение делал, честь по чести, а она отказывала, причем не так чтобы совсем, а как женщины умеют: вроде и нет, но такое ощущение, что сказала бы «да», но что-то ей мешает. Попробуй, мол, еще раз чуть позже, я, мол, могу передумать. Так-то… Хэмлин бумаги взял, сунул в портфель и… Что было дальше, не помню. Пытался вспомнить, много раз пытался. То вспоминается, будто он так и ушел молча. А то – будто он на меня удивленно посмотрел и сказал: «Мое это дело, конечно. И не советую вам к Дженни приставать». Не советует, значит.
Летом мистер Берримор уехал на лечение во Францию, он каждое лето проводил на Ривьере, лечил свой бронхит, и я остался вроде старшего. С Дженни в те месяцы у меня все было хорошо – мы гуляли, ездили в Грэфхем на озеро, я был почти уверен, что она за меня выйдет, хотя знал, конечно, что и Хэмлин к ней подкатывался, и еще кое-кто в деревне, из тех, с кем мы в детские годы вместе по лесам шастали. Сэм Коллинз, например. Меня это злило, конечно, но Дженни, когда я с ней разговор заводил, только смеялась и говорила, чтобы я не брал в голову, у всех ее подруг, мол, тоже по пять-шесть ухажеров, это нормально, девушка должна иметь возможность выбирать, верно?
Так получалось, что мы с Хэмлином довольно часто сталкивались на почте – он приходил получать свои научные журналы, он их из Америки выписывал, я видел пакеты, а я после работы Дженни у дверей сторожил, провожал домой, правда, она не всегда разрешала, и я ревновал, понимал, что этим вечером она с Джеком договорилась или с тем же Хемлином.
Не знаю, получил ли он наследство из Парижа. Никуда он из деревни надолго не выезжал, только в Кембридж на работу. Однажды – это уже осенью было, примерно за неделю до того, как он меня ножом саданул…
– Хэмлин? Точно? – не удержался от восклицания Алкин. – Вы видели?
– Алекс! – сказала Сара, а старик поджал губы, осуждающе посмотрел не на Алкина, а куда-то поверх его головы, и продолжал:
– Случился у меня с Хэмлином разговор. Он из Кембриджа возвращался, а я к Дженни шел, куда-то мы вечером собрались, не помню. Идем навстречу друг другу. Думаю – как вежливый человек, я должен поздороваться, верно? Поравнялись мы, только я рот раскрыл, а он мне говорит: «Сэр, не будет ли у вас пяти минут, чтобы меня выслушать? Я вас надолго не задержу». Когда вежливо просят, почему нет? Отошли мы к донжону, там скамейка стояла, сели. «Мэт», – говорит он, а я про себя думаю, что, если он о Дженни речь заведет, я его все-таки побью. Но о Дженни в тот вечер не было ни слова. «Мэт, – сказал он, – я сейчас провожу очень важный для меня эксперимент в области физики»… Или не физики, какое-то слово он сказал, я не запомнил. «И мне, – говорит, – позарез нужна ваша помощь». Странно, да? Я так и сказал. А он: «Если вы не против, то прошу не удивляться ничему, что будет происходить. У вас, Мэт, память профессиональная, запоминайте, а потом сверим впечатления». Я говорю: «Хорошо, если только в этом моя помощь заключается, хотя и непонятно, какой эксперимент можно провести в нашей глуши». Он засмеялся и сказал: «Главное – вера и знание». Эти два слова я запомнил точно: вера и знание. Честно говоря, я был рад, что он о Дженни вроде и забыл, а в науке помочь – почему нет? Если бы знал, чем кончится…
Гаррисон замолчал, прислушиваясь к своим ощущениям. Что-то у него заболело или о чем-то он вспомнил – Алкину показалось (может, так и было на самом деле), что в уголках глаз у старика выступили слезы.
– Мистер Гаррисон! – позвала, появившись у двери в коридор, малышка Флорес. – Вечерний чай готов! Ваши гости, наверно, собираются уходить.
Намек был более чем прозрачным.
– Уйдут, когда я скажу, – заявил Гаррисон. – Чай подождет.
Флорес вышла, не сказав больше ни слова. Похоже, – подумал Алкин, – со стариком здесь считаются.
– Ночью, – продолжал Гаррисон, – я не мог заснуть. Весь тот день был ужасный. Я вам не сказал: предыдущей ночью кто-то убил Манса Коффера. Вся деревня об этом только и говорила. Нож не нашли, значит, кто-то его унес. Я хотел поговорить с Дженни, но ее не выпустили из дома, я покрутился неподалеку и пошел к себе. Что-то было. Предчувствие? Или нормальное беспокойство? Не знаю. Полежал без сна до утра, встал с тяжелой головой, собрался на работу… И все. Больше ничего не помню. Даже боли не было. Хотел сесть на велосипед и вдруг открыл глаза в больнице. Грудь болит, я решил, что это сердечный приступ, испугался, а тут подходит врач, оказывается, я в госпитале в Кембридже. Потом я опять потерял сознание, больно стало очень… Не хочу вспоминать. На третий день пришел детектив. Спрашивал, записывал. А что я мог сказать? Никого не видел, ничего не слышал. Но я точно знал – это Хэмлин. Как он это сделал? Бог весть. Мстил за Дженни? Наверно, но я был уверен, что не в Дженни дело. То есть, не только в ней. Он же меня предупреждал ничему не удивляться, и я согласился. Важный опыт, да. Если бы он из-за Дженни… Ну, ударил бы, я бы ему тоже влепил. Парни у нас часто дрались из-за девушек – как везде, впрочем. Но чтобы ножом… и никаких следов… ясно, тут какая-то ученая закавыка. Надо было, наверно, сказать детективу о нашем с Хэмлином разговоре. Не сказал. Получилось бы как навет. Все знали, что мы на ножах из-за Дженни…
Я был уверен, что, когда вернусь из больницы, Хэмлин придет объясниться. Про эксперимент свой рассказать. А если бы нож попал на полдюйма выше? Впрочем, Мансу и этого оказалось достаточно. Об остальных я тогда еще не знал – мне не говорили, чтобы не волновать.