Номер был незнакомым, Алкин почему-то надеялся, что позвонит Сара, он сам хотел ей звонить, но не сейчас, позже. Спросить, как она вчера доехала, все ли у нее в порядке, не собирается ли она в ближайшие дни в Кембридж, надо бы еще поговорить, хотя он, конечно, понимает…
– Мистер Алкин? – сказал в трубке тягучий, но совсем не липкий, а скорее, отталкивающий мужской голос. Бакли. В памяти мелькнула темная фигура, идущая навстречу по снежному полю.
– Слушаю, – буркнул Алкин. Чайник закипел и выключился. Придерживая трубку у уха, Алкин положил в чашку две ложки кофе.
– У меня есть для вас информация, – благожелательно произнес Бакли, не называя себя – был, должно быть, уверен, что его голос нельзя не узнать. «Даже не поздоровался», – подумал Алкин.
– Информация из Скотланд-Ярда, я подумал, что вам нужно это знать, поскольку вы интересуетесь делом Хэмлина, – продолжал Бакли.
«Вы интересуетесь». Сам он, значит… А Сара?
– Я связался кое с кем по своим каналам. К вашему сведению: уголовные дела, заведенные осенью тридцать шестого года, в том числе и дело Хэмлина, были уничтожены в восемьдесят шестом году, когда истек срок хранения, обычно равный пятидесяти годам. Никаких судебных решений, связанных с именем Хэмлина, в архиве нет. Я хочу сказать, что у вас нет оснований в дальнейшем интересоваться…
Что-то он еще говорил, Алкин слышал, но не слушал. Бакли специально добрался до архива. Он просто не хочет, чтобы у меня были основания для встреч с Сарой. И теперь у меня действительно нет для этого никаких оснований. Если она не позвонит сама…
Замолчит ли, наконец, этот занудный, неприятный, серый, тяжелый голос, выжимающий звуки из трубки, будто влагу из почти высохшего белья?
Голос замолчал. Алкин посмотрел на дисплей – абонент отключился, разговор окончен. Бакли сказал все, что хотел.
Кофе был горьким, Алкин пил мелкими глоточками, морщился, но так и не подумал, что забыл положить сахар.
В десять семинар в обсерватории. Мак-Рейли из Научного центра NASA в Гринбелте будет докладывать результаты наблюдений на спутнике WMAP. Неоднородности в распределении микроволнового фона. Важная и интересная тема. Возможно, даже почти наверняка, приедет Хокинг. Можно будет задать вопросы.
А потом позвонить Саре.
Нет. В тридцать шестом Хэмлин поставил решающий эксперимент – на себе, как принято среди научных работников. Прежде на себе ставили опыты врачи, биологи, психологи – ученые, имевшие дело с человеческим телом и сознанием. Физики экспериментировали с неживой природой. Но оказалось, что сознание и физический мир неразделимы. Оказалось: чтобы понять, как устроена Вселенная, нужно экспериментировать над собой, над собственным сознанием. Хэмлин так и поступил.
Он не должен был этого делать, потому что мысли его были заняты Дженнифер. Сознание экспериментатора – этот, по сути, физический прибор – должно быть нейтрально к внешним обстоятельствам, только тогда результат опыта окажется чистым, только тогда опыт можно считать состоявшимся. Хэмлин об этом не подумал? Или не счел важным?
Неужели он хотел, чтобы Дженнифер…
А получилось…
И когда он это понял, то пришел к Гаррисону…
А потом…
«Я не должен звонить Саре, – подумал Алкин, – и не должен отвечать, если позвонит она. Мэт Гаррисон поступил правильно, поняв, какие энергии подвластны его сознанию, а еще больше – подсознательным импульсам. Он смирил свои желания, черпал понемногу из океана темной энергии и дожил до девяноста лет. А другие»…
До обсерватории Алкин решил пройтись пешком – минут двадцать неспешным шагом. Погода к прогулкам не располагала, и решение Алкин принял, подумав, что по дороге сырость и холод остудят его разгоряченное воображение.
На площади за зданием Королевского колледжа десятка два молодых людей – студенты, конечно, – растягивали транспаранты. Алкин разглядел слова «протестуем» и «Ирак», дальше читать не стал, все и так было понятно. Дайте Ираку самому решить свою судьбу. А если страна на это не способна? Если начнется хаос, который распространится на весь мир, на добрую старую Англию, в том числе?
Абсолютный антропный принцип: человечество выживет, выйдет в космос и овладеет энергией Вселенной, это неизбежно. Допустимо ли, в таком случае, любое политическое решение, даже если оно кажется глупым, поспешным и просто убийственным? Ведь слепая, но подчиняющаяся физическим законам природа не позволит нам угробить себя окончательно. Нелепо протестовать против войны в Ираке – когда это окажется необходимо для сохранения разумной жизни, война прекратится, появятся силы, которые сделают то, что потребует закон природы.
У человечества нет свободы воли?
Есть, конечно. Мы не свободны только в одном – не можем погубить себя. Слишком много вложила природа в этот проект. Мы пройдем свой путь до конца. Более того. Когда Вселенная угаснет и станет не способна к развитию, мы уйдем в другую вселенную-фермион, где еще не возникла жизнь. И там мы опять пройдем путь от начала до конца. Будет ли новый путь таким же, как наш нынешний – с той же биологической средой, с той же историей, с такими же или, может, чуть иными Чингиз-ханом, Гитлером и Сталиным? И опять родится Хэмлин, способный понять, как устроена Вселенная, и Сара тоже будет опять, и он, Алкин… Может, в другой вселенной он все-таки поступит иначе, чем здесь и сейчас? Сделает что-то, чтобы быть с Сарой, а не плестись под моросящим холодным дождиком на семинар, чтобы просидеть там молча битых два часа и не решиться сказать: господа, мой абсолютный антропный принцип вместе с идеей вселенной-фермиона и открытием темной энергии доказывают…
Доказывают ли?
Пока не проведен решающий эксперимент, нет и доказательства.
Алкин свернул с Мэдингли-роуд на обсерваторскую подъездную аллею и пошел вдоль забора, машинально пересчитывая прутья высокой решетки, которую летом обвивал плющ, а сейчас казалось, что двор отделен от улицы колючей проволокой, о которой пел Галич в песне, въевшейся, когда он был на втором, кажется, курсе, в сознание настолько, что он не мог избавиться от нее целый месяц, все время бормотал под нос: «а продукция наша лучшая»… Что его волновало тогда? Он уже не помнил. Была середина девяностых, обо всем можно было говорить и, тем более, думать. Почему он думал о колючей проволоке?
И почему этот образ возник сейчас – тоненькие переплетенные стебельки лишенного листьев плюща не так уж и похожи были на злую, ощетинившуюся иглами, металлическую проволоку…
Возникла странная мысль, не имевшая, вроде бы, никакой причины явиться из подсознания, где ей было самое место: это моя колючая проволока, это я за ней, как в клетке, и не могу сделать лишнего движения, чтобы оно не отозвалось болью. Я прижимаю руки к груди, чтобы не касаться колючек, и сдерживаю мысли, чтобы не поцарапать душу. И все мы так, потому что наша внутренняя несвобода не позволяет человечеству погибнуть, но не дает и развиваться так быстро, как это было бы возможно…