… На песчаной косе я лежу нагишом на животе, рядом с девочкой, тоже голенькой. Мы лежим на мелком месте. Я лежу выше по течению, прохладные струи, обтекая меня прозрачными нитями, уходят к ней — у меня возникает незнакомое сладкое ощущение, что струями я касаюсь её, что вода как-то связывает нас.
Наплескавшись до посинения, мы ложились возле самого обрыва на чистый зелёный ковёр травы и глядели вниз, следили, как стрекозы с сине-прозрачными крылышками, миновав чисто-белый, как гусиное перо песок, пролетают над серебряными речными струями, опускаются на глянцевые, нежно-зелёные листочки осоки, покачивающиеся над самой водой.
Как пахла обыкновенная трава! Как пахла нагретая солнцем собственная кожа, когда под ласковыми лучами уткнёшься носом в согнутый локоть! Этот неуловимый, непередаваемый запах самого солнца. И каким беспощадным было это солнце здесь, так далеко от дома!
Плывут мои кораблики, плывут далеко за пески.
Играя, я потихоньку напеваю песню деда. Нечаянно перехожу на русский и, позабыв о чахлой пустыне, об узких улочках, о сонных на жаре мазанках, пою о зелёных деревьях, склонившихся над речкой. И то, о чём пою, кажется мне сном, а жгучее солнце, барханы, аул — всё это, кажется, будет теперь всегда.
Я поднимаюсь на ноги. Солнце уже коснулось песков. Огромное зарево взметнулось к небу — будто горит пустыня. Я терпеливо жду, пока скроется солнце. И вот маленький язычок огненного диска прощально сверкнул и скрылся за барханами. Над мазанками, в быстро темнеющем воздухе, поплыла тягучая, заунывная песнь муэдзина. Сердце замерло в груди, и я смотрю, как в угасающем пламени, будто маленькие отверстия в мир, появляются первые бледные звёзды.
Заслышав тарахтенье колёс по каменистой мостовой, я радостно, вприпрыжку бегу навстречу. Едет дед, и не один: в повозке я вижу и маму, и бабушку, и Аб- дунаби.
Неожиданно я проснулся. В свете керосиновой лампы увидел мужчину в военной форме: он сжимал маму в объятиях, странно поворачивал голову, будто искал ртом чего-то, пытаясь повалить маму на спину. Военный отводит руки мамы, которыми она упёрлась ему в грудь, по-бычьи нагибает свою голову.
Я понял, что это не игра. Мужчине нужно что-то, чего мама не хочет, но он сильнее и вот-вот одержит верх.
Я закричал, яростно вцепился в мужчину и принялся колотить его руками, ногами, головой.
Лица человека не помню, помню только, что оно было бледным, на лбу блестели капельки пота. Мама, плача, прижала меня к себе, и я почувствовал себя спасителем.
Спустя много лет я узнал, что таким вот образом мы вступили в конфликт с начальством, прибывшим, как и мы, из России. Вскоре начальство официально вызвало подлежащую мобилизации гражданку Киселёву (ребёнок-то на руках — чужой!). В кабинете предложили выбрать: или поддерживать «хорошие отношения» с владельцем кабинета, или отправляться на фронт.
Мама бросила в наглеца чернильницу.
Наверное, это было в тот последний вечер, перед нашим отъездом. Дед сидел на корточках, привалившись спиной к глиняному дувалу. Он как-то долго и странно смотрел на меня, будто собираясь сказать что-то. От его взгляда мне стало беспокойно и холодно, и я стоял перед ним неподвижно. Потом вздрагивающей ладонью дед легонько погладил мою голову и отвернулся.
Он так и не сказал мне ни единого слова.
Паша не перебивала сестру вопросами. Она сидела рядом на полке вагона, сжимая её ладонь обеими руками, и невдомек было полякам, почему эти женщины так заняты собой и не обращают на них никакого внимания.
Паша слушала жадно, смотрела в потемневшее лицо Ани: вспоминая, сестра заново переживала события, в глазах её появлялись слёзы.
— Вернулась я из района, зашла к Вере Петровне, сели мы с ней и давай реветь.
На следующий день повезла Борю в Чимкент, оформлять в детский дом. По дороге держалась, чтобы не сорваться. Ни о чём он, бедный, не догадывался и пошёл туда даже с охотой, увидев много детей, спросил только, скоро ли я за ним приеду. Пришлось обмануть, что уезжаю ненадолго.
И пошла я обратно, не видя дороги. Может, мы в последний раз с ним разговаривали. Одна надежда на письма, которые отправила в Воронеж, — может, хоть одно до отца дойдёт. Если меня убьют на войне, останется Борька один. Его улыбка так и стояла перед глазами — всю душу выворачивала!
Вернулась в Карабулак, собралась, барахлишко оставила у Бекбулата. Дед прощался со мной туча-тучей, ещё больше почернел с лица. Борьку он полюбил как родного, души в нём не чаял. Как-то раз, во дворе это было, схватилась я за хворостину, для острастки, конечно, уж больно довёл чем-то. А дед с оглоблей на меня: «Не мога трог Бору! Не мога трог!»
Повезли нас в Ташкент, там одели всех в форму, посадили в эшелон. Привезли в Баку, разместили в горах. Однажды по тревоге подняли, вновь погрузили всех в эшелон и повезли ночью. Бомбёжка была, но, славу богу, пронесло. Где-то в степи выгружались, шли пешим строем, потом опять ехали. Прибыли на место назначения, опять налетели самолёты и давай бросать бомбы, часто и много. уж больше ничего не запомнила — меня сильно контузило. Очнулась в госпитале. Спасибо врачам, хорошие были люди — и русские, и казахи, — вытащили меня с того света, а когда выписали, подчистую демобилизовали и даже дали провожатого до места.
Я сразу в Чимкент. Чувствовала себя не очень хорошо, сильно болела голова, плохо слышала, но об этом и думать не хотела — слава богу, жива осталась. Душа изболелась, как там мальчик мой? Оказалось, слава богу, жив, здоров, подрос, худенький — кинулся ко мне: «Мама, мамочка! Как долго тебя не было!» Я нашла его в комнате для игр, где было много детей. Вошла казашка с подносом нарезанного хлеба, все дети бросились к ней, за несколько секунд поднос опустел, а Борька так и стоял рядом со мной, заглядывая в глаза. «Ничего, — сказала казашка, — если вы пойдёте со мной, я вам тоже дам по кусочку». Но у меня в вещмешке была еда, и хлеб был, и мы заспешили домой, к деду.
По дороге он мне показывал зажившие раны на ногах: оказывается, у него выскочили чирьи, и их вскрывали в лазарете.
Вернулись мы в Карабулак, Веру Петровну уже не застали — ей прислали вызов, она уехала с детьми на родину. Бекбулат нам обрадовался, принял как родных. Он и работать меня устроил в артель, где работал сам. В уборочную мы помогали колхозникам, возили хлеб на элеватор. Стала я получать зарплату, паёк, и мы с Борькой не так уж и плохо зажили, я даже купила ему кое-что из одежды.
Ночью я неожиданно проснулся: в тусклом свете лампы увидел женский силуэт в военной форме и подумал, что мама опять уезжает на фронт. Я бросился к ней, обнял её, но когда поднял глаза, увидел незнакомое лицо.
Меня снова уложили, а утром я увидел за столом рядом с мамой Аней незнакомую красивую женщину в новенькой военной форме с накрест идущими через высокую грудь скрипящими ремнями, с пистолетом на боку, и эта женщина обняла меня и сказала, что она — моя настоящая мама. Поражённый, я оглянулся на маму Аню, и тогда она, с трудом выговаривая слова, объяснила: «Да, правильно — это мама-Паша, она тебя родила, но потом ушла на фронт, биться с фашистами, а я заменила её».