Но меня забыли спросить, чего я хочу, а чего – нет.
Место каторжника – на каторге.
Место Легата – у Печати.
Обжигаясь, беру чайник; вместо автомата, которого у меня все равно нет.
Кипяток, заварка, мед, зверобой; водки нет, есть коньяк, на донышке – симферопольский винзавод, пять звездочек, на этикетке гей с крыльями и название «Икар». Отца-Дедала рядом нет – удрал, скотина, не захотел на этикетку, не захотел признаться, что у Икара никогда не было крыльев…
Черт с ним; в конце-то концов, Лабиринт для Миньки тоже он, Дедал хренов, построил… хоть за это спасибо.
Лью коньяк.
Возвращаюсь с чашкой в руке и прекращаю капитуляцию.
У меня тоже никогда не было крыльев.
…Море. Ярко-зеленое море, белые барашки на волнах.
Чайки.
Острый плавник, словно серая молния…
Лицо.
Знакомое лицо с незнакомыми пустыми глазами. Я узнаю этот взгляд – так смотрел на меня умирающий Ворон.
– I'm Paul Zalessky. Do you listening me?
– Пол? Паша?
Чай обжигает горло, расплавленным оловом проваливаясь внутрь. Пашка, почему ты не машешь мне рукой?! Страшной рукой, способной рвать и обнимать, пить кровь и прощаться до поры…
Молчу.
Пока молчу.
Пальцы вяло скользят по клавиатуре, поддерживая баланс: точка, точка, запятая… вышла рожица смешная… смешная рожица со стеклянными лужами в глазницах.
Сейчас, сейчас прозвучит вопрос, ответ, снова вопрос и снова ответ, и только тогда я смогу продолжить.
Чай выдавливает капли пота через сито лба.
Наивный образ.
– Я понял…
Ровный холодный голос заставляет генерала умолкнуть. Бог думает. Решает. Скрижали еще чисты.
– Эра Игнатьевна! Что скажете вы? Допустимо ли мое вмешательство? Есть ли обстоятельства, вызывающие сомнение?
– Не знаю, Паша! Не знаю…
Ровные брови чуть заметно сдвигаются к переносице.
– Я должен немного подумать. Слишком большой риск. Но что бы ни случилось – спасибо вам за Эми! Она вас очень любит!
Его голос в этот миг становится другим – почти человеческим, почти живым…
Привет, Пашка.
Who are you?!
Не морочь мне голову. Я это, я, кто же еще…
Алька?..
Узнал. В голосе плещет океан, кричат чайки, и волны с шипением облизывают каменистый берег. Отвечаю беззвучным смехом и белыми барашками на синих гребнях. Перистыми облаками в небе, искрами в голубизне родных глаз. Слова излишни, в начале было слово, и в конце будет слово, но у нас сегодня уже не начало и еще не конец, мы обойдемся без посредников.
И кровь братьев наших меньших нам тоже больше не понадобится – мы и так теперь с тобой одной крови, ты и я, одной крови и одного слова.
То, что спешит сейчас к завершению – не слова, а лава, истекающая из кратера.
Почему они обратились ко мне, Алька?
Так надо, Паша. У них иначе не получалось. Я хотел, пробовал, но у меня тоже не получалось. Ты не бойся, ты давай потихоньку, давай, как умеешь, и девочка эта, с ожогом…
Нанчейн. Ее зовут Нанчейн, она из Бирмы.
Медленно трогаю чужое, непривычное имя кончиками пальцев – так слепой изучает незнакомое лицо наощупь, так гладят выпавшего из гнезда птенца, смешного, встрепанного – пока имя не становится легким, своим, единственно верным. Нанчейн. Хорошо, пусть будет бирманка Нанчейн. Сирота, пятнадцати лет отроду, еще год назад – посудомойщица в придорожном баре, сейчас – Яшмовая наткадо, жрица-танцовщица Желтого Змея Кейнари.
Откуда ты знаешь?! Я думал…
Пашка, Пашка… думал он, пока в суп не попал. Начинай, Пол-у-Бог,начинай, а я сниму Печать, сниму на время, я встречу, поддержу и преобразую, потому что никто из Легатов не в состоянии действовать на территории своего собрата без разрешения и поддержки последнего. Ибо всплеск новой реальности должен пройти через страх и страсти избранного-без-его-согласия, через боль и любовь, через нутро человеческое, полное мерзости и отсвета небес; пройти и измениться, перемолоть му́ку в муку́, а быль – в небыль. Только не спрашивай, Пашка, откуда я и это знаю! – я тебе не отвечу, ибо ответ крест-накрест забит досками… ты просто начинай.
Я сейчас.
Я только глотну чаю и – сейчас.
Давай.
Верь мне, Пашка, верь, я знаю, как оно будет, я вижу, и барашки играют на синих гребнях… Каждый ищет своих читателей по-своему, как Бог на душу положит, на душу, на сердце… Печать на сердце моем.
Я знаю, как оно будет, я вижу, Пашка, и еще я знаю, что мне придется делать потом.
У каждого свой дом, из которого нам, действительно, не убежать.
II. Gloria
…а люди не сразу поняли, что происходит, когда небо над Городом передернулось больной собакой и дало трещину. Мало кто смотрел в те страшные минуты на небо из подвалов и убежищ, а железные птицы в голубых просторах больше верили показаниям электронных табло, нежели глазам червей, что копошились в их остроклювых головах.
Да и удивительно ли?! – большое, как известно, видится на расстоянии, а железные птицы роились в самом ядре случившегося, в эпицентре (эпи-центр, сердцевина эпилога – смешно…), в тех первых небесах, которые в День Гнева треснули яичной скорлупой.
Вместо черноты космоса, вместо звездной бижутерии на темном бархате бездны, в разломе ослепительно блеснула дюжина драгоценных слоев вечности, и был первый слой – яспис, второй же – сапфир, третий – халцедон, четвертый – смарагд; сардоникс и сердолик шли дальше, хризолит и вирилл, топаз и хризопрас, гиацинт был одиннадцатым, а завершал полную дюжину аметист. Казалось, не люди – обитатели дна моря услышали над собой неистовый глас пророка, и стало море сушею, и расступились воды, объявшие несчастных до души их; и вознеслись воды стеною по правую и по левую сторону.
Спасибо, небо…
На запад ринулся край воздушного океана, на восток ринулся другой край его, заворачиваясь двумя могучими крыльями, двумя бешеными волнами, подолом юбки, завернутой на голову дешевой шлюхе, разом сгребая с тверди и свода утлые порождения войны, комкая их в горсти; соленая влага пятнала ржой блестящие плоскости, скручивала лопасти детскими поделками – и вот: дойдя до горизонта, медленно двинулись волны навстречу друг другу, готовясь к страшному соитию.