Лотта тоже была здесь – сидела рядом, пытаясь держаться ровно, но все равно по временам наваливаясь на плечо Адельхайды и утомленно прикрывая глаза. После их краткого разговора помощница была молчаливой и казалась виноватой; на всеобщее молитвенное собрание она отправилась, преодолев сопротивление своего начальства, всем своим видом пытаясь показать, что, невзирая на дальнейшие планы, исполнять свои обязанности на данный момент намерена всецело и до конца.
Придворный капеллан, все эти дни настолько незаметный, словно его и вовсе не было во дворце, был незаметен и сейчас; единственным, кто сейчас ощущал его присутствие, кажется, был Рудольф – капеллан что-то вдумчиво и настоятельно нашептывал ему в ухо, и Император раздраженно морщился, явно едва сдерживая желание послать блюстителя своей души к врагу рода человеческого, и, когда зазвучали первые слова молитвы, с видимым удовольствием одернул святого отца, призывая к тишине.
Вигилию служил пражский архиепископ Иоанн, который, судя по неживой бледности его лица, сам был напуган до полусмерти и мало верил в успех предстоящего начинания. Голос немолодого уже священнослужителя дрожал и порою срывался, и Адельхайда видела, как недовольно морщатся инквизиторы и скептически кривит губы Рупрехт фон Люфтенхаймер. Многие из собравшихся, казалось, не слушали ни священника, ни хора и молились каждый о своем и по-своему, безмолвно шевеля губами и неизменно озираясь на темные окна, пытаясь разглядеть за цветными стеклами лунный диск и понять, сколько еще осталось до полуночи. Почему все ждали именно полуночи, сказать не мог никто; также никто не мог сказать, почему и откуда вообще возникла и окрепла убежденность в том, что сей ночью Дикая Охота нагрянет в Прагу, – обоснованием были лишь слухи, всего лишь молва, ставшая за каких-то полдня едва ли не самой достоверной информацией…
– Кажется, ты была права, – едва слышно, чтобы не помешать богослужению, шепнула Лотта, и Адельхайда наклонилась к ней ближе, чтобы расслышать слабый голос. – Наверное, напрасно я сюда пришла. Что-то мне нехорошо. Трясет, будто в лихорадке…
– Что это? – несчастным голосом проронила похожая на вытянутый бочонок дама чуть поодаль, и Адельхайда невольно распрямилась, ощутив уже и сама, как по телу исподволь, едва заметно, расходится мелкая, неприятная дрожь.
– Это не лихорадка, – возразила она, почувствовав, как напряглось плечо напарницы, навалившейся на нее.
Дрожь шла от пола, от ступней, стоящих на отполированных многими подошвами плитах, от скамьи, отдаваясь в костях и мышцах, все нарастая с каждым мгновением и становясь все ощутимей и явственней. Собравшиеся в часовне люди зашептали, переглядываясь, кто-то из женщин попытался вскочить и был усажен силою обратно; голос архиепископа сорвался на миг, на хорах наметилось смятение, и та же дама-бочонок снова тихо, протяжно всхлипнула:
– Что это…
– Это все-таки случилось.
От неожиданности Адельхайда едва не подпрыгнула, когда голос фон Люфтенхаймера прозвучал над самым ухом; юный рыцарь теперь сидел на самом краешке скамьи позади нее, подавшись вперед и наклонившись к ним с Лоттой. На лице королевского приближенного застыло то самое выражение – холодное, каменное, всем видом своим выражающее надменное «а я говорил».
Дрожь в теле, в каменном полу, в стенах, повсюду вокруг стала еще сильней, осязаемей; задребезжали цветные витражные стекла, подсвечники, и пламя свечей затрепетало, разбрасывая по часовне тени и алые отсветы. Голоса собравшихся стали громче и почти сравнялись с голосами архиепископа и хора; кое-кто повскакивал с мест, озираясь в испуге, кто-то, напротив, сжался в комок на скамье, слушая доносящийся издалека перекат, похожий на приглушенный звук грома. Этот звук все нарастал, усиливался, становясь отчетливей, и вот уже явственно можно было слышать грохот, подобный звуку каменного обвала.
– Это звук копыт, – чуть слышно проронила Лотта, и фон Люфтенхаймер хмуро заметил, все так же им на ухо:
– Хороши же должны быть копыта.
Витраж слева зазвенел, и несколько стеклышек хрустнули с тонким скрежетом, похожим на скрип песчинок под подошвой, паникадило закачалось, разбрасывая по полу капли воска, и подсвечник подле стены, пошатнувшись, с грохотом повалился на пол. Кто-то из женщин взвизгнул, несколько рыцарей поднялись с мест, озираясь и не зная, что предпринять, кто-то выкрикнул: «Господи!»
– Тихо!
Как ни удивительно, голос одного из инквизиторов перекрыл и грохот, становящийся все ближе и громче, и дребезжание стекол, и людские крики; хор умолк, и архиепископ застыл на своем месте, растерянно глядя на следователя, вышедшего на середину часовни.
– Тихо! – повторил тот. – Здесь идет богослужение! Вы не в трактире, не в собственной спальне, вы в доме Господнем слушаете слова молитвы! И если все силы Ада внезапно покинут земные глубины и выйдут в наш мир – даже это не повод прерывать службу! Не стыдно вам, благородные дамы, вести себя, словно торговки под дождем? Если искренности наших воззваний достанет на то, чтобы Господь уберег нас, то предайтесь молитве, а не страху. Если этого нам не суждено, то криками и паникой вы ничего не измените, и тогда – тогда тем паче уделите молитве последние минуты своей жизни! Вы христиане или нет?
Под потолком что-то хрустнуло, с паникадила упала вниз свеча, ударившись о плечо следователя, и, отскочив, покатилась по полу. Инквизитор бросил вверх короткий взгляд и отступил чуть в сторону, стряхивая с фельдрока капли еще горячего воска.
– Господа рыцари, – подытожил он требовательно, – угомоните своих дам. Дамы, успокойтесь, вы пугаете своих детей больше, чем эти твари. Ваше Преосвященство? Продолжайте.
Продолжить архиепископ сумел не сразу, и голоса хористов уже были не такими звучными и чистыми, как еще минуту назад, и собравшиеся в часовне люди не умолкли – по-прежнему кто-то что-то бормотал, кто-то всхлипывал, но возникшее смятение все-таки не переросло в панику.
Громыхание копыт и в самом деле стало отчетливо слышным, словно огромные, невероятно огромные кони неслись по тверди над головою; стекла дребезжали, трескаясь в свинцовых рамках, пол под ногами уже не вздрагивал – содрогался, голосов хора и священника стало почти не слышно, а когда сквозь грохот прорвался перекатистый глухой лай, Адельхайда ощутила, как похолодели ладони и спину словно сковало льдом.
Это не было бредом – то, что рассказывали люди в лагере подле ристалища о той ночи, это не было мороком – то, что происходило сейчас, это вершилось на самом деле: легенда темного язычества была здесь, въяве, и если покинуть стены часовни и выйти во двор, если хотя бы выглянуть в окно – то наверняка зримо… Лишь теперь Адельхайда поняла всецело, ощутила каждым нервом, что сейчас, в эти минуты, случиться может всё. Всё, что угодно. То, что зовется Дикой Охотой, может пронестись мимо или может гонять над Прагой весь остаток ночи, может (может ли?) унести с собою чьи-то души… и, возможно, души кого-то из собравшихся здесь, может статься – и ее… или – всех, кто в эту ночь пришел в часовню, чтобы молиться об избавлении, или же, напротив, тех, кого здесь нет, кто не смог или не захотел явиться в обитель Защитника людей… и все закончится вот так – в лапах неведомых тварей, где даже и смерть – понятие неабсолютное и зыбкое… Лишь теперь она взглянула на людские лица вокруг не как на смешавшиеся осколки толпы, а как на лица – лица людей, видя в каждом из этих лиц ужас – запредельный, отчаянный, даже в глазах взрослых мужчин, многие из которых бывали в настоящих битвах, а не только лишь на турнирных полях. Лишь сейчас Адельхайда ощутила, что руку ее сжимает ладонь напарницы, стискивает до боли, и неведомо, откуда в пальцах Лотты вдруг взялось столько силы; та сидела, словно каменная, но не произносила ни звука, и глаза на белом лице смотрели прямо перед собою остановившимся, точно у мертвой, взглядом.