Что ж, лучше и не скажешь. Я тут же поднялся и направился следом за ним, миновав по пути кучку любопытствующих штабных, в большую палатку, где вокруг стола расположились около дюжины старших офицеров во главе со щеголеватым малым с черными бакенбардами и в шикарном плаще — видимо, это и был сам Липранди. Разговор тут же затих, двенадцать пар испытующих глаз уставились на меня. Ланской представил меня, я же, щелкнув каблуками, застыл навытяжку. Высокий, оборванный, воняющий навозом, я стоял и глядел поверх головы Липранди.
Тот обогнул стол по правой стороне от меня.
— Прошу прощения, полковник. С вашего позволения, — говорит он на столь же безупречном французском и, к моему изумлению, сует свой нос прямо к моим губам и начинает принюхиваться.
— Какого дьявола? — кричу я, отступая на шаг.
— Тысяча извинений, сударь, — и он поворачивается к остальным. — Все верно, господа, ни малейшего намека на спиртное.
Все зашумели, не сводя с меня глаз.
— Вы совершенно трезвы, — заявляет Липранди. — Так же, по полученным мною донесениям, как и другие ваши соратники, взятые в плен. Признаюсь, я изумлен.[XX*] Может, вы просветите нас, полковник, чем объясняются столь… столь необычные действия вашей легкой кавалерии час назад? Поверьте, — продолжает он, — я не пытаюсь выведать у вас военную тайну, эти сведения не имеют никакой пользы. Но это беспрецедентно… выходит за рамки понимания. Зачем, бога ради, вы это сделали?
В то время я не мог себе вполне представить, что мы сделали. У меня было подозрение, что мы положили три четверти Легкой бригады в результате нелепой ошибки, но тогда я даже понятия не имел, что принимал участие в самой знаменитой кавалерийской атаке за всю историю, что слух о ней прокатится по всему миру, и даже очевидцы события откажутся верить собственным глазам. Русские были ошарашены, им показалось, что мы напились, обкурились опия или сошли с ума — а ведь все крылось исключительно в дурацком стечении обстоятельств. Но в мои планы не входило просвещать их.
— А, ну, знаете ли, это был урок для ваших парней, чтобы держались от нас подальше.
При этом они оживились, замотав головами и ругаясь, а Липранди растерянно бормотал:
— Положить пятьсот сабель! Ради этого?!
Они окружили меня, засыпая вопросами. Все вели себя крайне дружелюбно, должен заметить, поэтому я начал обретать присутствие духа и чувствовал себя, словно в своем штабе. Чего им никак не удавалось уяснить, так это как мы могли проскакать всю дорогу до пушек, не сломав строй и не отвернув, даже потеряв четыре пятых всадников. На это я ответствовал кратко: «Мы — британские кавалеристы», — просто и без рисовки, глядя прямо в глаза. Ответ, кстати, был справедлив, хоть даже у меня было меньше прав, чем у кого-либо, делать такие заявления.
При этом они снова разразились удивленными проклятиями, а один здоровенный детина пустил слезу и полез обнимать меня, обдавая запахом чеснока. Липранди распорядился насчет коньяка и спросил, как на английском называется наше соединение. Когда я сказал, все подняли бокалы и закричали: — Зии Лайт Бригедд! [45]
Потом, осушив бокалы, грохнули их оземь и снова принялись обнимать меня, со смехом и возгласами похлопывая меня по голове. Я же, недостойный герой, принял вид скромный и смущенный и говорил, что это все пустяки: для нас это, знаете ли, обычное дело.
Наверное, вспоминая об этих почестях и похвалах, воздаваемых старине Гарри, мне должно испытывать стыд, но вы ведь меня знаете. И кстати сказать: мне довелось быть с ними все время, неужто меня теперь развенчивать только из-за того, что я скулил от страха?
Затем мы славно выпили и заделались лучшими друзьями. После того как я помылся и сменил одежду, Липранди закатил в мою честь первоклассный обед в компании своих штабных. Шампанское лилось рекой — французское, можете не сомневаться, эти русские знают, как надо воевать. Все излучали восхищенное внимание и засыпали меня тысячей вопросов, но то один, то другой вдруг замолкал и бросал на меня тот странный взор, который известен всем уцелевшим в той атаке: уважительный, почти подобострастный, но с тенью настороженности, будто у тебя не все дома.
В самом деле, их гостеприимство тем вечером было столь радушным, что я даже начал испытывать сожаление при мысли о намечающемся в ближайшие день-другой обмене. Оказаться опять в этом грязном, завшивленном лагере под Севастополем? Удивительная вещь, но живот, не дававший мне покоя весь день, после того обеда вдруг почувствовал себя как нельзя лучше. Мы славно посидели, опрокидывая тост за тостом, и когда пропахший чесноком бородатый гигант на пару с Ланским взялись проводить меня в кровать, мы не удержались и всей кучей свалились на пол, хохоча во все горло. Когда я распластался на простынях, воспоминания о грохоте канонады, о шеренгах гайлендеров, о цветастом шарфе Скарлетта, о головоломном спуске с Сапун-горы, о Кардигане, скачущем с важным достоинством, об изрыгающих пламя орудиях и заволакивающих все вокруг облаках дыма превратились всего-навсего в набор смазанных картинок. Они становились все более далекими и малозначащими по мере того, как я проваливался в беспамятство, пока не засопел, как впавший в зимнюю спячку еж.
Меня не обменяли. Недели две я провел под домашним арестом в коттедже близ Ялты. У двери стояли два солдата, а полковник Конно-пионерного [46] полка выводил меня на прогулку в небольшой садик. И тут с визитом ко мне пожаловал Радзивилл — весьма важный чин из штаба Липранди, который говорил по-английски и прекрасно знал Лондон. Он дико извинялся, поясняя, что подходящего обмена нет, поскольку я-де штабной офицер и вообще очень редкая птица. Я не верил: у нас в плену было сколько угодно офицеров, не уступающих мне по рангу, взятых под Альмой, и мне очень хотелось узнать, почему им хочется удержать меня, вот только способа выяснить это, разумеется, не существовало. Не то чтобы меня это сильно беспокоило — я был не прочь славно провести время в России, так как обращались со мной скорее как со званым гостем, чем с пленником. Дело в том, что, по словам Радзивилла, меня отправят через весь Крым в Керчь, а оттуда морем на материковую Россию, где я буду с комфортом размещен в одном из сельских имений. Преимущества такого варианта, сообщил он мне, заключаются в том, что я буду слишком далеко от театра боевых действий, чтобы попробовать бежать. При этих словах я старался выглядеть серьезным и удрученным — будто и вправду крутил в мозгу идею сбежать и снова сунуться с головой в эту бойню. В плену же можно было вести веселую жизнь без забот и тревог, дожидаясь конца войны, который наверняка уже не за горами.
Я привык извлекать из обстоятельств лучшее, так что без малейших возражений собрал свои небогатые пожитки, состоявшие из вычищенного и починенного уланского мундира и нескольких сорочек, пожертвованных Радзивиллом, и приготовился следовать, куда скажут. Мне даже нетерпелось отправиться. Каким же болваном я был!