Гидроплан, стрекотавший в воздухе над Сан-Антонио, начал снижаться по широкой пологой спирали. Прекрасные люди с бронзовой кожей на пляже Сан-Антонио не обращали на него особого внимания. В воздухе постоянно разносился гул самолетов — по большей части больших аэробусов из Франкфурта и Парижа, Амстердама и Милана, мчащих сюда искателей удовольствий. Но попадались и мелкие самолетики, потому что с появлением на острове заезжих миллионеров тут возник растущий флот одномоторных прогулочных машин. Маленький гидроплан не принадлежал к этому классу авиатехники: явно утилитарная модель, небесный трудяга, а не игрок, воздушное грузовое такси из Барселоны, готовое доставить вас куда угодно, от Альп до Сахары, с минимумом суматохи, уклоняясь от радаров, если необходимо, потому что порой несут ландскнехтов нового времени, готовых взяться за любую работу и не слишком настаивающих на том, чтобы она была легальной. И все же вопрос оставался неразрешенным: почему именно этот самолет снижается над заливом Сан-Антонио? Если это вылазка контрабандистов, то они выбрали неудачное время. Контрабандисты высаживаются по ночам. Тогда что же он там делает? Ну, сами посудите: гидроплан должен садиться на воду, а единственная вода, достаточно спокойная, чтобы позволить приземление, наличествует в заливе Сан-Антонио. Но не сегодня, потому что свежий ветер из Северной Европы поднял заметное волнение. Несмотря на это, машина снизилась к самым макушкам волн, летя параллельно линии буйков.
Тысяча двести — недурные деньги, если прикинуть. Но теперь, оказавшись на месте, Хоб обнаружил, что не может высадиться.
— Я не могу этого сделать, сеньор, — сказал пилот. — Море слишком неспокойное. Я же вас предупреждал о такой возможности, помните?
Поспешно, пока решимость не покинула его, Хоб проговорил:
— Знаете что, вы спуститесь пониже и сбросьте скорость над водой до минимума у самого пляжа, а последние пару футов я пройду пешком. То бишь прыгну.
Обдумав это предложение, пилот кивнул.
— Да, пожалуй, это я могу.
— Ладно, — промолвил Хоб, слегка расстроенный тем, что пилот даже не пытался хотя бы отговорить его.
Отдыхающие были внезапно вознаграждены видом непрошеного гидроплана, снижающегося над водой и направляющегося прямо к сгрудившимся купающимся.
На дощатой набережной за пляжем не счесть магазинчиков и закусочных валовой стоимостью в миллионы долларов. Если самолет и промахнется мимо отдыхающих, можно держать пари, он снесет что-нибудь из недвижимости.
Между пляжем и открытым морем в воде находилось 568 человек, подвергнутых неминуемой угрозе от надвигающейся на них маленькой «Сессны».
Находившиеся прямо по курсу, — где будет пропахана самая жуткая борозда, если самолет и дальше полетит в сторону суши, миновав некую границу, отмеченную линией белых буйков, — запаниковали. Они замахали на самолет руками, будто хотели отогнать муху. Стоны и вопли вырвались из пяти с лишним сотен глоток на семи разных языках и шестнадцати отчетливых диалектах.
Самолет все приближался — черной кляксой, заслонившей солнце, скользящей прямо над водой. Зрители заметили еще одну кляксочку, поменьше, отделившуюся от большой черной кляксы. И упавшую в воду. А самолет взмыл вверх над самыми головами отдыхающих.
Вздохнув было с облегчением, люди вдруг вспомнили о второй черной кляксочке, свалившейся в море. А вдруг бомба?! Или кто-то избавился от мертвого тела?!
— Добыл! — крикнул мужской голос.
Все-таки кляксочка оказалась телом — но только живым, барахтающимся, сквернословящим и фыркающим. Телом, пытающимся растолковать что-то людям, не готовым его выслушать.
Отдыхающие окружили его, потрясая кулаками и пребывая в полной уверенности, что этот человек позволил, чтобы его превратили в метательное орудие некой безумной террористической акции, направленной против них.
Из-за их гнева и уверенности в собственной правоте Хобу могло бы прийтись туго, если бы высокий смуглый черноволосый обладатель черных усов и маленькой татуировки на левом плече, а также значка, прикрепленного к плавкам, властным жестом не положил бы ему ладонь на плечо. Толпа расступилась, не желая без каких-либо оснований вставать на пути у закона.
— Я полицейский, — заявил человек. — Сеньоры, пожалуйста, пропустите. Я беру этого человека под стражу.
До сих пор Хобу еще ни разу не доводилось обозреть испанскую тюрьму изнутри. Не такое уж большое достижение, как кажется, потому что испанцы в те ушедшие золотые дни сажали иностранцев отнюдь не так поспешно, как их европейские коллеги — быть может, благодаря знаменитой лености испанского закона в сочетании со сговорчивостью тех, в чью функцию входило его блюсти. И все же, стоило только кого-то посадить, как о нем напрочь забывали.
Каменный мешок, в котором очутился Хоб, видимо, сохранился еще со времен Инквизиции. Деревянная кровать. Единственный деревянный стул. Каменный пол — тускло-рыжий, хорошо вымытый. Сбоку столик с умывальным тазом. Биде. Окно высоко над головой, слишком узкое, чтобы из него мог выбраться хоть кто-нибудь, кроме лилипута с альпинистским снаряжением. Камера находилась в стенах тюрьмы Форталеса в районе Ибицы, называемом Дальт-Вилья. Это самая высокая точка города — над Римской стеной, над карфагенскими и арабскими древностями. На одну из стен падал ясный, яркий до осязаемости солнечный луч. Из звуков сюда долетали только отдаленные крики торговцев с находящегося внизу рынка.
Хоб ничего не делал — просто сидел. Он целые годы раздумывал о медитации и порой бывал близок к тому, чтобы заняться ею. В качестве концепции она весьма привлекала его. Особенно он восторгался медитацией в випасане. Идея научиться созерцанию для него была просто бесценна. Хоб обожал созерцание. Он находил его все более и более желанным, поскольку умение созерцать — качество, которого ему ужасно не хватало. Хоб частенько пытался медитировать во многих городах и весях, где жил, но в его попытки всегда вторгались суета и хлопоты повседневности.
В камере заняться было нечем. Полиция не дала ему даже дешевого романа, чтобы как-то убить время, не дала даже испанской газетенки. Хоб не мог постичь почему, но вынужден был признать, что его заключение под стражу — не официальный арест, а скорее требование, чтобы он поговорил с властями. Он не намеревался считать это арестом в буквальном смысле, во всяком случае пока. Постичь причины столь странного поведения невозможно. Кому же дано понять действия полиции даже в родной стране? А уж если мотивы ее поведения столь часто непостижимы, то что уж говорить о Гвардии Сивиль в стране с раздвоенной душой, в скорбной Испании? Быть может, помогло упомянутое Хобом сразу после задержания имя друга — лейтенанта Наварро, лейтенанта Гвардии Сивиль.
Хоб дошел до точки, где уже мог выбросить из головы мысли обо всем этаком. Он сидел со скрещенными ногами в углу, лицом к стене, сидел так уже почти три четверти часа. Его рассудок достиг благословенной опустошенности. Он наконец-то подобрался к сути медитации, вник, ухватил за хвост уловку созерцания, наконец-то достиг рубежа, за которым мирские заботы уже не занимали его. И надо ж было Наварре испортить все, открыв дверь камеры и войдя, громко топая своими черными кавалерийскими сапогами.