В полном одиночестве я слушал дождь, дождь, колотивший по холодной гостиничной крыше, и предвидел, что меня, как Ахава, ждет наверху гробовое ложе и барабанная дробь непогоды.
Я вспоминал о единственном клочке тепла в этой гостинице, во всем городе, в целой республике Эйре: это был вставленный в мою пишущую машинку сценарий, вобравший в себя мексиканское солнце, горячий тихоокеанский ветер, спелые плоды папайи, желтые лимоны, раскаленный песок и страстных кареглазых женщин.
И еще я вспоминал, как темно было на городской окраине, как вспыхнул свет и побежал механический заяц, и за ним — собаки, как заяц сиганул в ящик, свет погас, а дождь так и лил на отсыревшие плечи и мокрые кепки, стекал по носам и просачивался под твид.
Взбираясь по лестнице, я посмотрел в запотевшее окно. Под фонарем проезжал велосипедист. Он был в стельку пьян — велосипед бросало зигзагами из стороны в сторону. А этот ездок, не разбирая дороги, кое-как давил на педали и вскоре скрылся в ненастной тьме. Я проводил его взглядом.
И пошел умирать к себе в номер.
(перевод Е. Петровой)
Ему хотелось выскочить на улицу и бежать, перемахивать через живые изгороди, поддавать ногой пустые жестянки и орать под окнами, чтобы вся компания выходила гулять. Солнце стояло высоко, погодка выдалась хоть куда, а он валялся, укутанный одеялами, весь в поту, и злился — кому ж такое понравится?
Хлюпая носом, Джонни Бишоп сел в постели. Сноп солнечных лучей, который горячил ему ступни, хранил запахи апельсинового сока, микстуры от кашля, а после маминого ухода — еще и духов. Нижняя половина лоскутного одеяла была похожа на зазывную цирковую «растяжку»: такая же красно-зелено-лилово-голубая. От этой пестроты зарябило в глазах. Джонни поерзал.
— Гулять охота, — тихонько заскулил он. — Вот Черт. Черт!
Над головой жужжала муха; она колотилась в оконное стекло, отбивая сухую дробь своими прозрачными крылышками.
Джонни покосился в ее сторону, зная по себе, как ей хочется на волю.
Он несколько раз кашлянул и убедился, что это не болезненный старческий кашель, а обыкновенный мальчишеский, какой может напасть на человека одиннадцати лет, но не может помешать ему ровно через неделю оказаться на свободе и, как прежде, тырить в чужих садах яблоки или обстреливать училку жеваными шариками.
Из коридора донесся чеканный стук каблучков по натертому до блеска полу. Дверь открылась: на пороге возникла мама.
— Что это вы расселись, молодой человек? — возмутилась она. — Немедленно лечь.
— Я уже поправляюсь. Честно-честно.
— Доктор ясно сказал: еще два дня.
— Два дня! — Настал момент изобразить негодование. — Сколько можно болеть?
Мама рассмеялась.
— Ну, болеть не болеть, а в постели полежать придется. — Она легонько потрепала его по левой щеке. — Еще соку хочешь?
— С лекарством или так?
— С каким еще лекарством?
— Я тебя знаю. Ты мне в сок микстуру подмешиваешь, чтобы я не догадался. А я распробовал.
— Так и быть, без микстуры.
— А что у тебя в руке?
— Ты об этом?
Мама протянула ему какой-то поблескивающий кругляш. Джонни положил его на ладонь. Кругляш оказался твердым, гладким и — на вид неплохим.
— Доктор Халл по пути заехал к нам и оставил для тебя эту вещицу. Сказал: будет тебе занятие.
Джонни побледнел, заподозрив подвох. Детские пальцы скользнули по блестящей поверхности.
— Обойдусь без его занятий! Это вообще неизвестно что!
Мамина улыбка была теплее солнечного света.
— Это раковина из морских глубин, Джонни. В прошлом году доктор Халл нашел ее на берегу Тихого океана.
— Ну, ладно. Что еще за раковина?
— Точно не знаю. Наверное, давным-давно, много лет назад, она принадлежала кому-то из обитателей моря.
Джонни наморщил лоб.
— В ней кто-то жил? Как в домике?
— Вот именно.
— Правда? Честно?
Мамина рука поправила раковину у него на ладони.
— Если сомневаетесь, молодой человек, послушайте сами. Этот конец — показываю — надо приложить к уху.
— Так? — Он поднял раковину и старательно вдавил ее в свое маленькое розовое ухо.— А дальше что?
Мама улыбнулась:
— А дальше, если помолчать и прислушаться, можно разобрать что-то очень, очень знакомое.
Джонни прислушался. Ухо раскрылось в ожидании, как полевой цветок.
На скалистый берег накатила гигантская волна, которая с грохотом обрушилась вниз.
— Море! — воскликнул Джонни Бишоп. — Мама! Это же океан! Волны! Море!
На далекий, изрезанный утесами берег набегали валы — один за другим. Джонни крепко зажмурился, и его осунувшуюся физиономию прочертила широкая улыбка. Розовое детское ухо жадно ловило рев набегающих волн.
— Точно, Джонни, — подтвердила мама. — Это море.
День клонился к вечеру. Джонни, откинувшись на подушку, сжимал в ладонях морскую раковину и с усмешкой глядел в большое окно, справа от кровати. Оттуда было хорошо видно дорогу, а дальше — пустырь, где, как растревоженные жуки, сновали мальчишки, не переставая спорить:
— Эй, я тебя первый подстрелил! Ты убит! Жила много не нажилит! Я так не играю! Теперь я командир!
Их перебранка, словно подхваченная приливом солнца, лениво плыла где-то далеко-далеко. Солнечные лучи бездной янтарных вод затопили лето. Неспешно-тягучие, томные, теплые. Весь мир погрузился в этот прилив и замедлил свое движение. Часы тикали еле-еле. Трамвай плелся вдоль улицы, едва слышно бренча по нагретым рельсам. Почти как в кино, когда пленка крутится не на той скорости и постепенно теряет звук. Все вокруг затихало. Казалось, за окном не остается ничего существенного.
Ему страсть как хотелось вырваться на улицу. Но приходилось лишь глазеть на других ребят, которые среди этого тягучего зноя перемахивали через забор, гоняли мяч, катались на роликах. А ему все время давила на голову тяжесть, тяжесть, тяжесть. Веки, как оконные рамы, так и норовили закрыться, закрыться. Подле уха лежала морская раковина. Он прижал ее покрепче.
На незнакомый берег с грохотом рушились волны. Прямо на желтый песок. Ретируясь, они оставляли после себя клочья пены, будто сдутые с пивной кружки. Пена лопалась и исчезала, как сон. И тогда снова набегали волны, и снова после них оставалась пена. На подернутом рябью песке беспорядочно суетились просоленные, мокро-бурые морские рачки. Из шума раковины чудом возникали видения; океанский бриз холодил щуплое тельце Джонни Бишопа. Предзакатный зной больше не обжигал кожу и не наводил тоску. Часы принялись наверстывать упущенное. Трамваи бойко зазвенели по металлу. Летний мир отряхнулся от дремы и оживился, разбуженный волнами, которые все бились и бились о прекрасный невидимый берег.