Дня через два он, по каким-то причинам, заметно ускорил работы по ремонту яхты. В течение трех суток он трудился без отдыха, по ночам расставляя на яхте фонари-«молнии». Казалось, он внезапно получил приказ об отплытии и вынужден выйти в море раньше, чем рассчитывал.
По свидетельствам очевидцев, на третий день он появился в самом крупном из двух городских магазинов, чтобы пополнить запасы провизии. Он говорил отрывисто и резко, выражение лица его было мрачным, и никто не отважился спросить его, куда он направляется. Продукты доставил на яхту Хернандес, сын владельца магазина. Галили щедро расплатился с юношей и передал через него свои извинения Хернандесу-старшему, попросив простить его за проявленную в магазине грубость и заверив, что он не хотел никого оскорбить.
Больше ни с кем из жителей Пуэрто-Буэно Галили не перемолвился ни словом. В сумерках он снялся с якоря, и «Самарканд», оставив крошечную гавань, вышел в открытое море и устремился к неведомой и загадочной цели.
Как я уже не раз имел случай заметить, Никодим был наделен воистину невероятной мужской мощью. Его привлекало все, связанное с эротикой (за исключением книг), полагаю, что и пары минут не проходило, чтобы он не подумал о сексе. При этом объектами его интереса служили отнюдь не только люди и создания, имеющие сверхчеловеческую природу. Ему нравилось любое открытое проявление либидо. Особым его расположением пользовались лошади. Он обожал наблюдать, как они совокупляются. Нередко он подходил к ним и, сам покрываясь от возбуждения испариной, на ухо шептал слова ободрения то жеребцу, то кобыле. Порой, когда дело не ладилось, он пускал в ход собственные руки, приходя на помощь неумелым любовникам. При необходимости он возбуждал член жеребца и направлял его куда следует, а кобылу поглаживал с такой нежностью, что она успокаивалась и становилась покладистой.
Один из таких случаев запечатлелся в моей памяти с особой ясностью, и произошел он примерно года за два до кончины Никодима. У него была лошадь по имени Думуцци, которой он чрезвычайно гордился. И, надо признать, на то были все основания. Уверен, этот изумительный жеребец каким-то сверхъестественным образом был связан с отцом кровными узами, ибо ни прежде, ни потом я не встречал столь дивного создания. Забудьте все восторги по адресу арабских скакунов или боевых казачьих коней. Думуцци относился к иному, более высокому разряду, чем эти животные, он обладал не только восхитительно пропорциональным, поражавшим изысканностью форм телом, но и выдающимся умом. Дойди до нас его родословная, она наверняка изменила бы наши представления о самом понятии «лошадь». Иногда мне казалось, что отец мой собственноручно изваял это чудо и вдохнул в него жизнь, чтобы настроить людей на более возвышенный лад, — каждый, кто имел счастье любоваться непревзойденной красотой жеребца, его силой, быстротой и грацией, не мог не задуматься о величии мироздания. (Хотя, может, все было иначе, и отец просто тешил свое самолюбие, намереваясь украсить потомством Думуцци свои конюшни в «L'Enfant», я не знаю.)
Так или иначе, ночью, о которой идет речь, разыгралась чудовищная буря. Погода стала портиться еще вечером, внезапно сгустилась темнота, и свинцовые тучи закрыли заходящее солнце. Раскаты грома, раздававшиеся вдали, были столь глубоки, что земля содрогалась.
Лошади запаниковали, перепутанным животным было не до спаривания. Особенно нервничал Думуцци; единственным его недостатком была повышенная нервность, он словно чувствовал, что, будучи исключительным созданием, имеет право на некоторые капризы. В ту ночь его беспокойство возросло до крайних пределов, и мой отец, придя в конюшню, чтобы подготовить своего любимца к совокуплению, обнаружил, что Думуцци бьет копытами в стойле, ржет и брыкается. Все попытки успокоить жеребца оказались тщетными. Помню, я предложил Никодиму отложить дело до утра, когда гроза стихнет, но дело было в столкновении двух характеров, и, разумеется, Никодим не мог пойти на попятную и пропустил мои слова мимо ушей. Он попытался образумить Думуцци, словно захмелевшего лучшего друга, потом заявил, что не время показывать свой норов и чем скорее Думуцци успокоится и приступит к выполнению своих обязанностей, тем лучше будет для всех. Но Думуцци остался глух к уговорам, напротив, он дал полную волю своим расходившимся нервам. Жеребец разнес в щепки кормушку, а после принялся за стену конюшни и пробил в ней внушительных размеров дыру, выломав дюжину кирпичей так легко, словно они были из папье-маше. За отца я не боялся, ибо в ту пору считал, его неуязвимым, но я всерьез стал беспокоиться о себе. По поручению Никодима я много путешествовал по свету в поисках выдающихся лошадей и знал, что разъяренный конь может не только изувечить, но и убить человека. Я своими глазами видел в Лиможе могилу коннозаводчика, которому за два дня до моего приезда вышибла мозги лошадь (кстати, именно та, что была целью моего приезда), а на Тянь-Шане я познакомился с бедолагой, которому откусила руку разгневанная кобыла. К тому же я был свидетелем лошадиных сражений и знал, что эти животные не знают ни усталости, ни снисхождения и дерутся до тех пор, пока земля под их копытами не закипает от крови. Итак, я стоял поодаль, трепеща за свою жизнь и сохранность своих членов, и все же был не в состоянии отвести взгляд от разыгрывавшегося передо мной жуткого зрелища. Раскаты грома грохотали теперь прямо над нашими головами, и Думуцци пришел в полное неистовство. По его блестящей гриве пробегали искры статического электричества, копытами он тоже выбивал искры, а его ржание порой заглушало гром.
Никодим был невозмутим. За свою жизнь он имел дело с бесчисленным множеством норовистых животных, и Думуцци, несмотря на всю свою непревзойдённую красоту и неимоверную силу, был лишь одним из них. После непродолжительной борьбы отцу удалось накинуть на коня уздечку и вытащить его из конюшни на открытую площадку, где томилась на привязи кобыла. Даже сейчас эта картина так живо стоит у меня перед глазами, что воспоминания заставляют мое сердце биться быстрее. Я вновь вижу зигзаги молний, разрезающих пелену туч, дрожащих лошадей, их рты, все в пене, оскаленные желтые зубы. Никодим орал на своих красавцев, перекрикивая бурю, и, стоило бросить взгляд ниже его пояса, становилось понятно, как сильно его все это возбуждало.
Клянусь, в свете молний он сам казался полузверем — длинные, до пояса, волосы развевались на ветру, лицо исказила дикая улыбка, кожа переливалась всеми цветами радуги. Если бы он внезапно превратился в иное существо (в лошадь, в бурю, может, и в то и в другое одновременно), я бы ничуть не удивился. Меня, скорее, поражало, что он сдерживается и не утрачивает человеческий облик. Наверное, ему казалось занятным ограничивать собственное неистовство тесными рамками человеческого тела, ему нравилось напрягать мышцы и обливаться потом.
И вот он — человек, божественная сущность которого в эти минуты была предельно близка сущности животной, — тащил упиравшегося жеребца к испуганно перебиравшей ногами кобыле. Мне казалось, что ни одна кобыла в мире не могла в тот момент пробудить желание у Думуцци, но я ошибался. Никодим встал между лошадьми и стал возбуждать их обоих, он поглаживал их бока, животы и морды и что-то им говорил не переставая. Несмотря на испуг, Думуцци наконец вспомнил о собственном естестве. Его огромный член встал, и он, больше не теряя времени, устремился к кобыле. Отец, по-прежнему подбадривая, похлопывая и поглаживая обоих, взял в руки могучий жезл жеребца и направил его в отверстие кобылы. В дальнейшей помощи Думуцци не нуждался. Он покрыл кобылу с ловкостью, вполне достойной такого красавца.