Килиан не боялся смерти. Гибель в бою за родину он почитал героизмом. Его тревожила полная бессмысленность русской кампании – выиграть эту войну Германия явно не могла. Тем не менее, подчиняясь долгу, он вел своих солдат чередой мелких побед от одного маленького русского городка к другому. И вот наконец настал момент, когда Килиан открыто нарушил приказ главнокомандования. Он заметил пленника с красной звездой на рукаве – знаком советского комиссара. Подчиняясь приказу, он забрал этого человека из колонны усталых опустошенных красноармейцев и отвел его в ближайший лес.
Хотя идти было недолго, они успели немного поговорить. Комиссар, выходец из крестьян, не очень верил в коллективы, но считал, что в колхозах – основе советской идеологии – есть практический смысл. У него была семья: жена и трое малых детей.
Внезапно Килиан поймал себя на том, что рассказывает пленнику о своей несостоявшейся помолвке. Ильза Фогель занималась наукой и почти забыла о романтической стороне жизни, пока на каком-то званом ужине весной 1936 года к ней не подсел тихий и интеллигентный Маркус Килиан. Собравшиеся обсуждали Олимпийские игры, а Маркус и Ильза не могли отвести глаз друг от друга. Они стали любовниками – и большими друзьями, – однако маячившая на горизонте война не позволяла им связать себя более тесными узами.
– Надо вам было жениться на ней, – сказал комиссар по-русски.
Килиан улыбнулся и протянул ему сигарету.
– Да, – ответил он на том же языке. – Пожалуй, вы правы. Мы были хорошей парой.
Они мирно курили в тишине леса. Наконец оба поднялись на ноги.
– Давай кончать с этим, – промолвил русский. – Будешь стрелять – смотри мне в лицо. Не пали в затылок, точно я трус какой-нибудь. Я солдат. Я сражался за родину. И теперь умру за нее. Оставь мне хотя бы честь.
Он протянул руку – этот простой жест безумно растрогал Килиана. Враги обменялись рукопожатием. Русский отошел к дереву и стоически повернулся лицом к своему палачу.
– Дай мне умереть быстро, – попросил он. – Цель в голову или сердце. – Он усмехнулся. – На твой выбор.
Решившись, Килиан покачал головой.
– Иди. Ступай назад к семье. Поцелуй жену, обними детей.
Он махнул рукой, показывая комиссару, что тот свободен. И отдал ему честь.
Русский с недоверием смотрел на полковника, однако не тронулся с места. Килиан вложил пистолет в кобуру, показывая, что и не думает стрелять.
Коммунист нахмурился, а потом губы его дрогнули в потрясенной улыбке. Он приложил руку к сердцу в знак благодарности, развернулся и растаял среди деревьев.
Этот простой акт милосердия не укрылся от внимания одного заезжего инспектора. Очень скоро Килиана вызвали в Берлин, где начальство устроило ему жуткую головомойку – хотя, конечно, могло быть и хуже. Через несколько месяцев комиссарский приказ отменили, но Килиана уже отправили пылиться на штабную работу в Бендлерблок. Начальство, разделявшее его чувства относительно нацистской идеологии, снова и снова советовало не поднимать головы и делать, что велено.
Хотя честь удерживала Килиана от прямого бунта, он давным-давно пришел к выводу, что Гитлер – чудовище. На Украине он насмотрелся столько душераздирающих подробностей, что – хотя сам, как мог, мешал гиммлеровским отрядам смерти исполнять их дьявольскую работу – поневоле ощущал: их зверства запятнали его мундир.
Гитлер понятия не имел, что Килиан поддерживал связь с подпольем и знал о двух готовящихся покушениях на жизнь фюрера. По протекции других членов партии, питающих такие же взгляды, в декабре сорок третьего года Килиан тихонько перевелся в Париж, ускользнул в город, чью красоту не могли до конца изуродовать плакаты нацистов. Однако в первый же день он с гневом наблюдал там, как двое громил в милицейской форме безжалостно избивают старика, неправильно пришившего на пиджак желтую звезду.
Тем не менее полковник очень скоро пришел к выводу, что для большинства парижан – не евреев и не цыган – жизнь идет более или менее своим чередом. Для кругов элиты практически ничего не переменилось. Зажиточные парижане вели самое что ни на есть веселое существование. Частные вечеринки, попойки в ночных клубах – все привычные для буржуа излишества никуда не делись, несмотря на комендантский час. Правда, в Париже стало гораздо тише, чем прежде, – вероятно, потому, что теперь это был город велосипедов. Бензин же был доступен только немцам и самым богатым французам.
Килиан любил французов – он восхищался их мужеством: особенно тех, кто перед лицом сурового наказания все еще сопротивлялся оккупантам. К примеру, поход в кино выглядел почти комичным. Когда на экране мелькали короткометражки нацистской пропаганды, французы свистели и топали ногами. Полиции удалось контролировать публику, лишь оставив включенным свет. Тем самым эффект пропаганды полностью сводился к нулю.
Килиану нравилась манера бесшабашных парижских подростков подъезжать на велосипедах к немецким машинам и наклеивать на них плакаты с призывами не доверять правительству Виши и не повиноваться «бошам». Однако его коллегам-немцам явно не хватало чувства юмора. В какой-то момент Килиану пришлось вступиться за одного такого мальчишку, которого били солдаты.
Особенное сочувствие в нем вызывали голодные, много повидавшие за эти дни горожане, проводившие большую часть времени в попытках обеспечить себе пропитание или сохранить крышу над головой. Европа продвигалась все дальше к зиме, даже выращивать овощи на подоконниках становилось невозможно. Сколько раз он видел, как парижане обшаривают городские парки и площади в поисках старых каштанов, веток, сухой листвы – чего угодно, что могло гореть и согревать. С грустью наблюдал он, как мужчины и женщины продают украшения, даже обручальные кольца, лишь бы только накормить детей, хоть как-то выжить, протянуть еще месяц. Ненавистная ему чечевица стоила несколько франков, но в сорок четвертом году ее продавали на черном рынке в семь-восемь раз дороже официальной цены. Он проникся отвращением к запаху брюквы, ею пахло из всех домов, где она стала главным и основным блюдом на столах бедноты.
Когда Килиану не приходилось посещать какой-нибудь официальный званый ужин, он жевал всухомятку хлеб с сыром и ломтиком холодного жесткого мяса. Роскошный ужин не лез в глотку, когда люди вокруг голодали. Он сильно похудел, но, как ни странно, это лишь придало ему залихватски-романтический вид. Слегка ввалившиеся щеки подчеркивали решительный подбородок и в целом омолаживали. Чисто выбритый, загорелый – хотя и побледневший за эти дни, – он коротко стриг светлые волосы. Глаза, способные принимать любой оттенок от кремнисто-серого до льдисто-голубого, смотрели зорко и пристально. Все в нем было приглажено и аккуратно – кроме мыслей, но ими он редко делился с окружающими.
Кругом более чем хватало его соотечественников-офицеров, наводнявших рестораны по всему городу – от популярнейшего «Максима» на Рю Рояль до «Кафе де л’Опера» близ Больших бульваров – и уминавших за обе щеки роскошные блюда, продукты для которых были куплены на черном рынке за тройную цену. Пока население Парижа судорожно пыталось выжить, город купался в такой роскоши и излишествах, наводненный набитыми деньгами немецкими военными. Искусство, музыка, литература процветали. Мода не увядала – какие бы тяготы ни одолевали француженок, те все равно умудрялись выглядеть стильно и элегантно. Их изобретательность поистине поражала – кто красил ноги, чтобы казалось, что на них чулки, кто шил новые шляпки из старого тюля и перьев. Заношенные наряды перешивались. Даже каблуки и те можно было смастерить из деревяшек или пробок.