Пробный шар | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Да мы уж нагулялись, не беспокойтесь, — сказала мать. — Калачом наружу не выманишь.

— Выходить иногда придется, чтобы оказать посильную помощь при обнаружении другие люди, — ответил командир. — Например, чтобы довести до них нашу гуманность и желание сотрудиться… трудничать. — Он перевел взгляд на друга музыканта: — Это хороший инструмент?

— Очень хороший.

— Поиграйте.

— С удовольствием, — сказал друг музыканта.

В дверях толпились крысы.

— Прискорбно жаль, — проговорил командир задумчиво, — что так много людей не понимают относительность моральных и духовных ценностей в этот быстро меняющийся мир. За иллюзия собственного достоинства готовы убивать не только нас, но и себя. Дорогостоящая иллюзия! Теперь, когда так тяжело, особенно. Мы поможем вам избавляться от этого вековечного груза.

— Вы ведь и покушать нам небось принесете, правда? — спросила мать. — Вот и слава богу… А там, глядишь, и детишки пойдут… — Как добрая бабушка, хранительница очага, она сложила руки на животе, оценивающе оглядывая друга музыканта, и того затошнило. Эта потная, перепуганная шлюшка, из-за которой он уже начал было завидовать другу, теперь казалась ему отвратительной. И, однако, выхода не было, спать придется с ней.

Дочь судорожно согнулась, сунула кулак в рот и страшно, гортанно застонала без слез. Из коридора вскинулись автоматные стволы, а потом нехотя, вразнобой опали.

— Что ты, маленькая? Не надо… — сказала мать. Но дочь уже выпрямилась. Из прокушенной кожи на кулачке сочилась кровь.

— Нет, мама, уже все, все… — выдохнула она. — Уже все, правда, все ведь… правда… что же тут поделаешь…

— Дети подлежат немедленной регистрации и передаче в фонд сохранения, — сказал командир, тактично дождавшись, когда она успокоится. — Впрочем, хорошо зарекомен… довавшие себя перед администрацией люди будут допускаться в воспитание. Прошу к рояль.

Первый звук показался другу музыканта удивительно фальшивым. Он вздрогнул, искательно глянул в сторону командира и, словно извиняясь, пробормотал, чувствуя почти непереносимое отвращение к себе:

— Загрубели руки…

Какое падение, подумал он с тоской. Ну что ж, падать так падать. Что мне еще остается. И он добавил самым заискивающим тоном, на какой был способен:

— Вы уж не взыщите…

Крыса в черном смотрела на его руки спокойно и внимательно. Только бы не сбиться, думал друг музыканта, беря аккорд за аккордом. Он играл ту же вещь, что звучала здесь только что. Все равно втроем, или даже вчетвером, мы не дошли бы до реки, думал он. А если бы дошли, там оказалась бы та же пустыня. И если б там даже были кисельные берега, что бы мы стали делать? Как жить? Да если б даже и сумели что-то наладить, скоро упадет луна, — и этому-то уж мы ничего противопоставить не сможем. Остается надеяться лишь на крыс, они-то придумают выход. Вначале казалось, будто пилот знает, что делает, но он был всего лишь честолюбивым и беспомощным маньяком, не сумевшим даже спасти нас из этой западни… Интересно, о чем думал тот, когда играл? У него было такое лицо, будто он на что-то надеется. А на что надеяться в этом аду, в этом дерьме? На пилота? На крыс? Господи, а ведь я, быть может, последний музыкант-человек. Самый лучший музыкант на планете… Самый лучший! Только бы не наврать, не сфальшивить! Ну? Ведь получается, черт бы вас всех побрал. Нравится вам, а? Нравится?! Ведь получается! Ну что ты стоишь, тварь, что молчишь, я кончил…

— То, как вы играете, пока не хорошо, — сказал командир и наставительно поднял короткую лапку, выставив коготок указательного пальца прямо перед носом друга музыканта. — Вам следует чаще тренировать ваши пальцы.

Когда бурая луна перестала распухать от ночи к ночи и стало очевидно, что орбита ее каким-то чудом стабилизировалась; когда приметный дом, одиноко рассекавший льющийся над пустыней и руинами ветер, постепенно заполнился изможденными, иссохшими, подчас полубезумными людьми, друг музыканта репетировал уже по девять-десять часов в сутки. С автоматом на груди он сидел на вращающемся табурете, ревниво озирался на теснившихся поодаль новеньких и, как расплющенный честолюбивой матерью семилетний вундеркинд, долбил одни и те же гаммы. И мечтал. Мечтал о том, что вечером, или завтра, а может, хотя бы послезавтра, слегка усталый после очередной операции, но, как всегда, безукоризненно умытый и затянутый в чернь и серебро, без пятнышка крови на сапогах, придет его властный друг — возможно, вместе с другими офицерами, — взглядом раздвинет подобострастную толпу и, то задумчиво, то нервно подрагивая розовым хвостом, будет слушать Рахманинова или Шопена.

Дочь, не щадя ни себя, ни будущего ребенка, который начинал уже нежно разминаться и потягиваться в ее набухшем, как луна, чреве, ночи напролет проводила в окрестных развалинах, едва ли не до кипения прокаленных свирепым дневным полыханием, и рылась в металлической рухляди, в человеческих останках, разыскивая для мужа, опасавшегося хоть на миг отойти от рояля, недострелянные обоймы. Ближе чем на пять шагов друг музыканта никого не подпускал к инструменту; даже случайные посягательства на невидимую границу он ощущал физически, как неожиданное влажное прикосновение в темноте, — и его тренированные пальцы в панике падали с белоснежных клавиш «Стейнвея» на спусковой крючок «ингрема». По людям он стрелял без колебаний.

ВЕТЕР И ПУСТОТА

Женщина, поднимая голову, могла видеть во мгле чередование двух темных пятен — это были ноги мужчины, перебиравшие ступени. Где-то далеко внизу все грохотало и рушилось — здесь были только туман и спертая тишина, как на морском дне.

— Я замерзла, — произнесла женщина. Мужчина не отвечал, продолжая медленно, мерно карабкаться вверх.

— Я очень замерзла, — повторила женщина.

— Главное — не выбиваться из ритма, слышишь? — донесся до нее бесплотный звук. — И никаких остановок. Минута в облаке отнимает день жизни.

В сумеречной вате тумана голоса казались мертвыми и страшными.

— Я совсем закоченела, и пальцы у меня не цепляются, — сказала женщина почти капризно. — Я сорвусь. Ты хочешь, чтобы я сорвалась?

Темные пятна замерли.

— Сейчас, — проговорил мужчина, едва сдерживая раздражение. Превозмогая себя, женщина поднялась еще на две ступени, и темные пятна превратились в измазанные ржавчиной голые ступни. Со всхлипом женщина обвисла на своих мертвеющих руках.

— Сейчас. Я тебе кину рубашку. Только смотри, не проворонь… по своему обыкновению.

— Нет, — ответила она, почти не соображая, что слышит и что отвечает. Мужчина это понял. Он поднял одну ногу и повесил снятую рубашку на свою ступню.

— Принимай, — сказал он, осторожно опуская ногу. Женщина открыла глаза, ужасаясь от мысли, что рубашка могла уже пролететь мимо, но увидела наплывающее сверху громадное темное пятно.

Рубашка была мокрой насквозь, как и вся остальная одежда; туман пропитал ее, но не остудил, она была почти горячей, и, кое-как натягивая ее поверх собственного свитера, женщина едва не застонала от желания прильнуть к тому горячему, что нагрело пропитанную туманом фланель.