По счастью, у Александрова хватило ума не воспользоваться этим советом, и он по-прежнему приводил в восторг девиц своей тонкой талией, румянцем и маленькими, изящными руками и ногами, а также смешил их тем, что краснел — как девочка! — при каждом грубом слове. Да вот еще усы у него никак не росли, оттого товарищи в шутку называли его лапландцем.
А между тем глухой, невнятный слух о существовании Амазонки продолжал носиться по армии. Все говорили об этом, но никто ничего не знал. Все считали возможным, но никто не верил. Александрову не один уже раз рассказывали его собственную историю со всеми возможными искажениями: один описывал Амазонку красавицей, другой уродом, третий старухою, четвертый давал ей гигантский рост и зверскую наружность… И так далее.
Судя по этим словам, Александров мог быть уверен, что никогда ничьи подозрения не остановятся на нем, — и спокойно продолжал сражаться дальше.
За годы службы к формуляру «товарища Соколова», ныне Александрова, было добавлено, что «в Пруссии противу французских войск в сражениях за отличность награжден знаком отличия военного ордена Св. Георгия 5-го класса».
Когда началась Отечественная война 12-го года, Александров был уже подпоручиком Литовского уланского полка, и с этим полком он прошел весь путь русской армии от границы до Тарутина. Формуляр гласит:
«1812 года противу французских войск в российских пределах в разных действительных сражениях участвовал. Июня 27-го под местечком Миром, июля 2-го под местечком Романовом, 16-го и 17-го под деревнею Дашковкою, августа 4-го и 5-го под городом Смоленском, 15-го при деревне Лужках, 20-го под городом Ржацкою Пристанью, 23-го под Колоцким монастырем, 24-го при селе Бородине, где и получил от ядра контузию в ногу».
После Бородинского сражения Александров получил чин поручика, и в то время, как русская армия, оставив Москву, шла на запад, он служил ординарцем самого Кутузова.
Подлечив немного контуженую ногу в родительском доме, он вернулся в армию и в составе своего полка участвовал в боях в Польше и Германии.
В 1816 году — после десяти лет службы — Александров вышел в отставку в чине штабс-ротмистра.
Пожив в Петербурге, затем в Сарапуле и Елабуге, «от нечего делать» Александров начал писать — сначала просто для того, чтобы отправить свои заметки Пушкину и дать ему материал для нового романа. Однако поэт пришел в такой восторг от этого материала и стиля, что в конце концов записки вышли под ее фамилией — Надежды Дуровой.
Это произошло против ее воли — она-то хотела зваться Александровым до смерти! Она и после публикации не желала признавать своей женской сущности, от которой совершенно отвыкла. Ходила в мужском костюме и сердилась, когда ее называли Надеждой Васильевной или сударыней. Хорошо, что она так никогда и не узнала, что ее завещание, согласно которому ее должны были называть при отпевании Александром Александровичем Александровым, было нарушено священником: в панихиде ее поименовали рабой божьей Надеждой.
А впрочем, ведь у амазонки и должно быть женское имя!
«Что происходит? Нет, этого не может быть! Это не со мной! Куда они несут меня? Во что я впуталась? Это ведь авантюра! Не сносить мне теперь головы! Все кончено для меня. Все кончено. Или… или все только начинается?!»
Такими мыслями была обуреваема тридцатилетняя рыжеволосая женщина с испуганными и в то же время шальными голубыми глазами, смотревшая сверху на толпу гвардейцев, которые со всех ног бежали по раскисшей снежной грязи к Зимнему дворцу. Женщина не поспевала за ними: ноги ее скользили, юбки мешали, поэтому гвардейцы подняли ее на руки. Их невозможно было остановить, ее запоздалые страхи, последние всполохи осторожности, смутные, ненужные сейчас воспоминания не поспевали за ними так же, как не поспевали ее маленькие башмачки за тяжелыми сапогами гвардейцев…
* * *
— Ой господи! Спасите! Спасите меня!
Истошный женский крик вспорол жаркую, душную тишину тесной опочивальни. Почти тотчас скрипнула дверь, и тьму рассеял зыбкий огонек свечи. Мягко прошуршали по деревянному полу расшлепанные старые валенки, раздался сонный мужской голос:
— Тише, лебедушка моя белая. Угомонись! Ну чего ж ты так кричишь-то, Лизонька, душенька? Тише-тише!..
Он разговаривал, будто с ребенком, и женщина, метавшаяся в своих перинах, подушках и одеялах, словно в оковах, наконец-то перестала вопить.
— Опять что-то привиделось?
— Привиделось, Васенька! — послышался дрожащий голос, перемежающийся всхлипываниями. — Будто ворвались они… с ружьями, с палашами. Вытащили меня из постели, поволокли, а там уже кандалы гремят…
— Ну как же они к тебе ворваться могли, когда я — вон он, за дверью стерегу? — рассудительно проговорил Васенька. — Ни в коем разе им мимо меня тишком не пройти, да и пропущу ли я их? Костьми лягу, а к твоей милости шагу никому чужому не дам шагнуть. Иль не знаешь?
— Знаю, — пробормотала она, всхлипывая все реже. — Знаю, а сны-то… с ними не сладишь!
— Сладишь, Лизонька! — журчал, словно ручеек, Васенькин ласковый шепот. — Со всем на свете сладишь ты. И со снами страшными, и с неприятелями своими! Глядишь, еще и посмеешься над ними, еще их самих в страх вгонишь. Ух как затрясутся они, ух как взмолятся! Небось все лбы отобьют, земно тебе кланяясь: смилуйся-де над нами, Елисаветушка! Ну уж ты тогда сама решишь, казнить али миловать. Одно могу сказать: еще отольются им твои слезоньки.
— Как же сладко поешь ты, Васенька! — прерывисто вздохнула женщина. — А все одно: страшно мне, маетно! Жарко натоплено, а все дрожь бьет дрожкою. Согрей меня, Васенька. А?
— Воля твоя, лебедушка моя белая, — покорно отозвался Васенька, — как велишь, так и сделаю. — Проворно, нога об ногу, он сбросил валенки и мигом взобрался на высокую кровать, очутившись среди такого множества подушек, подушечек, вовсе уж маленьких думочек, что затаившуюся меж ними женщину пришлось искать ощупью. Впрочем, сие дело было для Васеньки привычное, и спустя самое малое время беспорядочная возня на кровати сменилась более размеренными движениями. Шумное дыхание любовников, впрочем, изредка перемежалось еще не утихшими всхлипываниями, как если бы женщина еще не вполне успокоилась и продолжала оплакивать свою долю.
Женщиной этой была Елисавет, дочь государя Петра Великого. А мужчиной, который так привычно и ловко утишал ее ночные страхи, — дворцовый истопник Василий Чулков.
Ей было не впервой принимать на своем ложе кого попало — от князей и высших военных чинов до истопников и простых гвардейцев. В этом смысле она вполне унаследовала пристрастия своей маменьки, которая, как известно, прошла путь от охапки соломы, на которой валял ее русский солдат, прежде чем попалась на глаза фельдмаршалу Шереметеву, затем — государеву фавориту Меншикову и лишь потом оказалась в постели русского царя Петра. Впрочем, императрица Екатерина Алексеевна, звавшаяся в незабытом прошлом Мартой Скавронской, норовила то и дело спрыгнуть с царского ложа и поваляться где придется — на кушетках, на коврах, а то и прямо на полу — то с прежним любовником своим Алексашкою, то с каким-нибудь новым любезным ее сердцу красавцем, желательно немецкого происхождения (она ведь и сама была далеко не русской!), например, с надменным Рейнгольдом Левенвольде или обворожительным Виллимом Монсом, а то и вовсе кто под руку попадется. Конечно, ей приходилось таиться от супруга, ибо месть его могла быть ужасна! Екатерина едва не простилась и с троном, и с головой за чрезмерно бурную интрижку с чернооким красавчиком Виллимом, ну а ему пришлось-таки сложить свою гордую голову на плахе. Но уроки легкого поведения были прочно и на всю жизнь усвоены ее младшей дочерью Елисавет.