Уна охраняла Сулиена, мрачно скрывала его в неприбранных, замусоренных комнатах постоялых дворов. Сулиен устало смирился с тем, что сестра никуда не позволяет ему выходить без присмотра. Он клялся себе, что в конце концов все минует и люди забудут о нем, разве нет? Рано или поздно они перестанут без конца переезжать с места на место, он подыщет себе какую-нибудь работу. Кроме врачевания. Если он чудесным образом кого-нибудь излечит, то шумиха вокруг него скоро сравнится с той, что поднялась вокруг преступников, бежавших с парома на Темзе. Так что частично он об этом позабыл. Он не задавался вопросом, надеется ли на продолжение медицинской карьеры. Все как-нибудь да образуется (он старался не замечать легкого, беспочвенного чувства неуверенности, которое охватывало его, когда он твердил себе это). Хотя временами он ощущал, даже больше, чем когда он жил у Катавиния, что делать какую-то другую работу более или менее продолжительное время для него невозможно, что он просто не выдержит, что он вообще не понимает, как живут люди, не занимающиеся медициной или чем-то в этом роде.
Почти все время он попросту боялся или скучал.
По какой-то непонятной причине он долгое время не понимал, почему Уна так толком и не рассказала ему, чем занималась все те годы, что они прожили врозь. Вместо этого она говорила о далеких временах в доме отца, а затем Руфия. Она помнила время, когда Сулиен столкнул ее с лестницы, лучше, чем он, и пыталась заставить его вспомнить кое-что: так, например, она могла подробно описать их дом и столовую Руфия, комнату за комнатой, так, что расположение лестничных площадок и пятен краски нервной дрожью отзывалось в сознании Сулиена, ярко, но болезненно, потому что он все еще не мог понять, подлинные ли это воспоминания или плоды его фантазии. Уна рассказала ему и про то, как он явно пытался сбежать из харчевни, когда ему было девять. Сама она отказалась бежать с ним, поскольку была уверена, что ничего не получится, а наказание будет жестоким, и так ему и сказала, причем настолько снисходительно, что он взбунтовался и решил бежать в одиночку. Он ушел дальше, чем ожидал, согласилась Уна, бродя по Лондону, пока в ту же ночь его не подобрали патрульные.
— Несколько дней тебе почти ничего не давали есть, и он бил тебя… неужели ты действительно не помнишь? — недоверчиво воскликнула она, но Сулиен только изумленно уставился на нее ничего не выражающим взглядом: он не помнил. Обо всем, что случилось с ней после, Уна безмятежно сказала:
— Пришлось какое-то время переезжать с места на место, сам понимаешь. Теперь это не важно.
Она не могла объяснить, что все это время единственным, что по-настоящему происходило с ней, было медленное накопление денег и подробностей. И все это время она оттачивала в себе сознание, что однажды она сможет с легкостью отринуть все. Она понимала, что неспособна на такие непостижимые провалы в памяти, неспособна забыть Сулиена, но она была верна своему прошлому, и было бы вероотступничеством, если бы с этим — она даже не хотела давать название тому ужасному времени — не было однажды покончено раз и навсегда.
В конце концов, с тревогой заметив упрямое и намеренное сопротивление сестры, Сулиен перестал спрашивать, так как, похоже, ей только этого и хотелось. Но она желала, чтобы он постепенно и естественно вообще забыл об этом, а он не забывал. Иногда он глядел на нее, думая об этом, это было так ясно написано на его лице, что любому не стоило бы труда догадаться. Иногда это так изводило Уну, будто Сулиен только и делал, что спрашивал ее о прошлом.
Денежная заначка Уны понемногу таяла. Страшно и думать было, на что они очень скоро будут покупать еду, снимать ночлег. И конца этому не было видно.
Самое большее уединение, которое каждый из них мог себе обеспечить за те деньги, которые у них были, — занавеска между кроватями. Однажды ночью Сулиену показалось, что до него доносятся приглушенные всхлипы, будто Уна украдкой плакала за занавеской, но когда он позвал ее, она не перестала и ничего не ответила, поэтому он неуверенно привстал и отдернул занавесь. Уна лежала, свернувшись клубочком, словно втиснувшись в кровать, и рыдала сквозь стиснутые зубы, слезы сочились из-под закрытых век, плач звучал придушенно, почти пристыженно, даже хотя она и спала.
Уне приснилось, что плоть ее стала пористой, как губка, и гниющей и зловонной, и от нее надо избавиться. Сначала она не особенно задумывалась над этим и работала уверенно, словно разделывая цыпленка. Как она и ожидала, ни боли, ни крови не было. Но никто не хотел оставить ее в одиночестве, чтобы сделать все правильно; навалившись на нее скопом, они срывали со всего ее тела клочья мяса, даже не задумываясь над тем, что делают, — работать чисто в таких условиях было невозможно. Их и ее руки наполнились ужасным скользким месивом, холодным и комковатым, и тогда она закричала и заплакала, потому что это было так мерзко и еще потому что ей вдруг показалось, что для этого нет вовсе никаких причин, — и откуда она только набралась таких мыслей? Ее собирались отвратительно изувечить без малейшего повода. И, поняв это, она все равно ничего не могла сделать, чтобы те, другие, перестали хищно, горстями отрывать сочащиеся куски ее тела. Ей нужно было чем-то прикрыться, накинуть на истерзанные останки длинное, широкое платье, но под рукой ничего не было; мясо лоскутьями свисало с ее рук, которые она вытянула, чтобы остановить их, — омерзительно подрагивая и хлюпая.
— Уна, — позвал Сулиен, она вскрикнула, но не проснулась. Он хотел было коснуться ее плеча, но она вдруг резко, судорожно открыла глаза, словно он уже сделал это, словно его взгляд был шумом, заставившим ее проснуться. На мгновение она непонимающе уставилась на него, не узнавая, но вся напрягшись, нервно и почти сердито. Затем она откашлялась и перевернулась на спину, приняв умиротворенную позу — скрестив ноги в лодыжках и вытянув руки вдоль тела. Казалось, ее плач мгновенно затих.
— Прости, я шумела? Разбудила тебя? — спросила Уна, слегка задыхаясь, но в остальном спокойно. Она вытерла лицо и, удивленно подняв брови, посмотрела на ладонь, словно то, что она влажная, удивило ее.
— Нет, — ответил Сулиен, будто ничего не случилось.
Взаимная ответственность подавляла каждого. Уне хотелось лежать и думать только о белом-белом свете, но Сулиен по-прежнему сидел на постели, пристально на нее глядя, с тревогой, жалостью и одновременно отчаянием, потому что она запретила ему спрашивать, в чем дело, а это было нечестно, она должна была понимать, что ему надо знать правду.
Уна через силу издала многострадальный вздох, словно ее насильно вытаскивали из постели, заставляя приниматься за скучную повседневную работу.
— Кажется, мне приснилось, что нас поймали, — заметила она, хоть как-то стараясь быть подобрее.
— Поймали? А дальше? — осторожно спросил Сулиен вопреки запрету.
— Не помню, — устало сказала Уна. — Спи.
Сулиен уснул не сразу, но, когда полотняная занавеска задернулась между ними, Уне снова показалось, что она где-то в другом месте, и дрожь смешанного облегчения и ужаса пробежала по ее нетронутому телу. Она призвала на помощь белый-белый свет, но давала ему распространяться понемногу, так, чтобы он медленно пронизывал все ее существо: я не позволю, не позволю, чтобы это случилось снова. Она решительно настроилась на то, что ее приказа послушают, и так оно и случилось, а может, она лучше научилась не замечать и не помнить — словно во сне она уподоблялась Сулиену. Как бы то ни было, кошмар той ночи не повторился.