Баба Гоня была бледна и выглядела очень плохо. Почти как мертвая, но я почему-то была уверена, что она жива. Мне казалось, она дышит.
Надо… перенести ее в избу, дать хотя бы воды, заварить зелья…
Да хоть сосновой хвои – она сама поила этим всех недужных, кому требовались силы.
Я подняла голову, чтобы позвать на помощь, но поняла: звать некого.
Впереди зияла распахнутая калитка, во дворике за ней было тихо. Крики и шум шагов, которые я краем уха слышала вот только что, смолкли.
Они ушли – Мистина, Эльга, Альв и прочие парни.
Я видела, как Мистина тащил Эльгу на плече; конечно, ему было некогда оглядываться еще и на меня.
Потом они говорили: один не заметил в суете, как я отстала, и думал, я иду сзади; другой помнил, что я знаю обратную дорогу, и был уверен, что я сама выберусь из леса; третий решил, что я осталась по своей воле, а им ведь не приказывали привезти двух девушек.
Эльга обнаружила мое отсутствие далеко не сразу, а тогда уже Мистина наотрез отказался возвращаться и искать меня. Он был послан из Киева за нею и твердо намеревался увезти ее с собой; я ему была не так важна, а промедление грозило загубить всю затею.
Потом он клялся, что верил в мою способность о себе позаботиться и добраться домой – привела же я их к медведеву логову!
Но я уверена, что в тот час он вообще обо мне не думал.
Правда, и я о них почти сразу забыла.
Я не могла думать связно ни о чем; вся моя сущность расплывалась от растерянности и ужаса моего положения.
Я сидела одна-одинешенька, на болоте, на границе Нави, а на руках у меня осталась Бура-баба, страж этой границы, загубленная моими же трудами.
И именно сейчас менее всего было ясно: в мертвых ее считать или в живых?
Сумерки сгущались над моей бессчастной головушкой, ни одна живая душа – ни мать, ни отец, ни брат – не могла прийти за мной в мир мертвых: ведь никто не знал, что я здесь.
А куды и чуды, призванные бабкой, уже были где-то рядом, жаждущие отомстить обидчикам и нарушителям священных рубежей…
Теперь я вспоминаю это и не верю, что подобный ужас был со мной, а не с какой-нибудь Нежданкой из басни.
И что я справилась и даже не сошла с ума – это, пожалуй, самое удивительное.
Уже почти в темноте, понимая, что еще немного, и передвигаться можно будет только на ощупь – а в двух шагах змеиные рвы! – я встала, морщась от боли в ушибленной щиколотке, и волоком поволокла Буру-бабу в калитку.
Ох, и тяжелой же она была!
Но сильнее тяжести тела меня угнетала мысль, что я, возможно, тащу уже мертвую бабку.
Совсем мертвую, с какой стороны ни глянь!
Несколько раз мне пришлось останавливаться и садиться на землю передохнуть: я безумно устала за этот день от беготни по лесу, от волнения и страха, от всех потрясений.
Меня мутило от усталости и голода, и, наверное, вытошнило бы снова, если бы было чем. Кажется, я повизгивала от отчаяния, но не плакала, распрекрасно сознавая, что слезы моему горю не помогут.
И вот я затащила старуху сперва в калитку, потом проволокла вокруг избы, а там и в избу.
Как хорошо, что у нее такой маленький дворик!
Уже в темноте я втянула ее за порог и поспешно закрыла за нами дверь. Теперь, когда я была внутри, оставленная снаружи тьма казалась еще более жуткой, чем пока окружала меня.
А из самых дальних глубин нашего прошлого мы вынесли убеждение, что даже самый жуткий дом – все же прибежище от жути дремучего леса…
Здесь было не совсем темно: на столе мерцали два огонька.
Оставив бабку у порога, я пошла туда, вспоминая, где в прошлый раз видела лучину.
Должна же у нее быть лучина, не сидит же она вечно в темноте!
Хотя… может, и сидит.
Я подошла к столу и только тут разглядела, что такое там мерцает.
И чуть не обмочила подол! На столе стоял человеческий череп, а в глазницах его тлели два огонька.
Но я уже не могла ни кричать, ни бежать: лишь вцепилась в стол и навалилась на него всем весом, чтобы удержаться на ногах. И вот так рассмотрела, что под черепом стоит глиняный светильник с маслом и горит фитилек: его свет я и вижу сквозь выпиленные глазные отверстия черепа.
Не думаю, что Бура-баба использовала это чудо для освещения. Скорее это тоже была часть ее ворожбы, при помощи которой она намеревалась наказать нарушителей границы. И тогда я еще не могла быть уверена, что ей это не удалось.
Да и сейчас…
Тут я сообразила одно: чем быстрее это погаснет, тем лучше.
Я взяла из светца лучину, осторожно просунула ее в глазницу и подожгла от фитилька. Когда лучина разгорелась, я погасила фитилек. Череп «зажмурился», и я накрыла его широким горшком – первым, какой попался под руку.
Так мне стало поспокойнее.
Вставив лучину в светец, я огляделась.
Бура-баба все так же лежала у самого порога. Я еще раз огляделась, нашла воду в ведре, зачерпнула ковшиком и стала жадно пить.
Мне уже было все равно, мертвая это вода, живая или йотунова – если я сейчас не напьюсь, то уж точно на лубок присяду [5] !
От воды мне стало полегче.
Собравшись с духом, я подтащила старуху к лавке, где на краю лежала свернутая подстилка: надо думать, здесь она спала ночами.
Но нет, поднять ее у меня не было сил. Тогда я стащила с лавки подстилку, бросила на пол и перекатила на нее старуху. Под голову сунула подушку и накрыла овчинным одеялом.
Принесла воды и попыталась влить немного ей в приоткрытый рот, но она не могла глотать. Тогда я повернула ей голову, чтобы вытекло обратно, а то еще утоплю бабушку в ковше воды. Я лишь умыла ее и поставила воду рядом: вдруг очнется?
Есть ли смысл искать травы, греть воду, делать отвар, если она все равно не может пить? Да и много ли будет толку от зелий без «сильного слова», которым они приправляются, а заговаривать бабку я не могу – нельзя заговаривать людей старее себя.
Да и кто мог бы заговаривать самую старую бабку на свете!
Зато я сама могла и пить, и есть. И очень хотела.
Приподняв рушник, я обнаружила полкаравая хлеба; отрезала кусок и жадно вцепилась в него зубами. Потом вспомнила про горшочек с киселем. Когда мы ворвались в ворота, нам, само собой, было не до вкушения пищи мертвых положенным порядком, зато теперь я жадно выхлебала все до дна, заедая сухим хлебом. Если этот кисель приобщает к чурам, я приобщена теперь надолго.