– Не стрелять! Стой, вор! – кричал Арнольд, поднимаясь, доставая свой пулевик. Стол от его движения отлетел, как бумажный.
Очкарик пальнул еще раз. Хозяин ресторана как раз к покалеченному Голиафу припал, одной рукой в ужасе изувеченную часть щупая – было это смешно и постыдно, будто в похабном представлении комедиантов о нравах извращенцев, другой в воздухе знак странный чертя.
Еще удар холода – на этот раз совсем уж страшный, в мраморном Голиафе весу было килограммов четыреста. Исчезла статуя, и аристократик, на Слово ее взявший, спасший от разрушения, в улыбке радостной расплылся. И даже дырка посреди лба, от глупой пули, улыбку не согнала. Так он и рухнул – руки раскинув, навсегда свое сокровище от беды укрыв.
– Шайсе! – рявкнул Арнольд, повернулся и ногой со всех сил очкарику по челюсти въехал. Никто уже на побоище не смотрел, хруста позвонков не слышал, все носами в полу норы сверлили, Искупителю молились, только я и понял, что убил один стражник другого: за глупость, за плохой выстрел, за то, что навсегда вольный город Амстердам Давида с Голиафом лишился…
Посмотрели мы с Арнольдом друг на друга, и я понял – конец.
Теперь ему один выход – меня кончить.
У очкарика-то явно род древнее и могущественнее, не простят Арнольду бездумного гневного удара.
Из-под земли меня стражник достанет – я теперь его жизнь в руках держу.
Словно со страху руки все сами сделали, по курку ударили, взвели, барабан провернулся, новый патрон подставляя, крючок спусковой щелкнул, и ударил выстрел.
Скользнула пуля по лицу Арнольда, оставляя кровавую полосу по виску. Череп не пробила, и стражник лишь упал, сразу зашевелившись, вставая, стряхивая с лица кровь.
Но я того уж не дожидался.
Бежал через зал, перепрыгивая через посетителей благоразумных, пальцы чужие давя нещадно. Ударило два выстрела подряд. Обе пули рядом прошли. Видно, хороший был стрелок Арнольд, да не с залитыми кровью глазами по бегущему человеку стрелять.
Нырнул я в дверь, охранника ресторанного, ничего еще не понимающего, одним ударом уложил, с вешалки чей-то дорогой плащ сдернул – мой-то на полу остался – и выбежал в ночь. Перед рестораном уже люди столпились, в окна жадно заглядывали. Выскочил я в круг света от фонаря и взвыл дурным голосом:
– Душегубцы идут! Спасайся, народ!
Толпа – дура.
Как они все от ресторана рванулись, будто им уже ножи спину кололи!
И я вместе со всеми.
Эх, хорошо поужинал, даже бежать тяжело!
* * *
На час-другой я был в безопасности. Амстердам – не городишко на Печальных Островах, где каждый всегда готов каторжников беглых ловить. Можно было затаиться. Только надолго ли? Если такая охота идет, что весь город в кольце солдат, если порты закрыли, долго ли я прятаться смогу? Меня же любой сдаст – и правильно сделает. Перед совестью чист, перед Домом – в фаворе, награда велика, а что Сестра говорила: «Не отдай беглого господину его, придет день – сам побежишь!»… Так кто о том вспомнит, перед такой-то кучей денег!
Я бы не вспомнил.
Сходил бы потом, грех замолил, да и успокоился.
Если первый миг после бегства я был в горячке и страха не испытывал, то теперь он накатил как волна. Некуда мне деться! Ошибкой было на расстояние уповать, ошибкой было к Нико идти.
И куда разум делся? При посадке отшибло, или от радости все из головы выветрилось? Глотнул свободы перед дыбой. Хотя нет, на дыбу меня нельзя, я же граф. Шелковая веревка или стальной топор, а то и чаша почетная. Все как положено. А вначале допросят с пристрастием… в подвалах стражи и без дыбы умеют языки развязывать. Долго будут мучить, прежде чем поверят, что ничего я не знаю про Маркуса проклятого…
Дождик сильнее зарядил, и это было плохо. Скоро весь народец по домам разбежится, легче будет страже меня ловить. А развалин спасительных тут нет, Амстердам город живой, место в нем дорого стоит.
Шел я по Дамрак, улице широкой, людной, но и она пустела на глазах. Даже слишком быстро, и я недоумевал, пока не вышел на глашатая. Стоял молоденький паренек на перекрестке, кутался в промокший смоленый дождевик и кричал, не жалея охрипшей глотки:
– Жители и гости вольного города! Стража просит вас пройти по домам, для пущего спокойствия и безопасности! В Амстердаме замечен беглый каторжник Ильмар, войска будут введены с минуты на минуту! Проходите по домам, честные люди!
Паренек глянул на меня мельком и, ничего дурного не заподозрив, добавил от себя:
– А то описание душегубца скверное, любой под него подходит. Вначале убьют, потом разбираться станут!
Народ к его словам относился серьезно. Кое-кто поворачивал, кое-кто ускорял шаг. Быть пронзенным мечом по ошибке никому не хотелось.
Я тоже быстрее пошел, как и полагается честному бюргеру. Только где мой дом… есть, конечно, такой, что могу своим назвать, только далеко… Куда деваться?
У витрины кондитерской лавки, заполненной восковыми сладостями, под яркой рекламой – разноцветные стеклянные буквы и крендели, карбидным фонарем изнутри подсвеченные, – я остановился. Мелькнула дурацкая мысль – внутрь войти, затаиться где-нибудь, переждать ночь… Но продавец с двумя крепкими парнями-подмастерьями уже закрывался, и на поясах у них дубинки покачивались. Видно, испугались обыватели. Пошел я прочь, пока не присмотрелись они ко мне.
Сестра, помоги…
Поднял я взгляд к небу с мокрой булыжной мостовой, да и замер. Впереди, на площади, купол храма высился. Раадху, амстердамский собор Сестры-Покровительницы. Купол, золотом тонким оклеенный, фонарями опоясанный, горел в ночи. И двери в храм еще открыты были, правда, стоял у них глашатай, тоже выкрикивал про каторжника Ильмара и войска, но стражи не видно было.
Неужели озарение Сестра ниспослала? Да нет, недостоин я того, чтобы так вот мне помогать, от дел небесных отрываться. Но ведь и впрямь… храм большой, главные паникадила лишь по праздникам зажигают, можно в полутьме затаиться. И даже грехом это не будет, где еще прятаться, как не в храме Сестры, что милостью своей беглых не обделяет…
Я пошел через площадь. Проезжали редкие экипажи, большей частью закрытые по плохой погоде, расходился от храма народ, вечернюю мессу выслушавший, а я напрямик шел, старался шаг тверже сделать. Не тать я, не беглец, простой бюргер, что спешит в измене покаяться, прежде чем с женой на постели возлечь… А на площади светло, как на грех, и от храмовых фонарей, и из окон раскрытых – по амстердамским обычаям занавеси вешать не положено, честному человеку нечего от соседей таить, наоборот – пусть все видят, какой у него, у честного человека, дом добрый да чистый…