Пространство между стенами все меньше, небо надо головой все выше.
Тупик! Боже, это тупик!
Ощупав стену, я обернулся. Паша приближался медленно, с полным осознанием беспомощности своей жертвы.
Я не мог пошевелить ни рукой ни ногой. Я смотрел на мутанта, точно кролик на удава. Конунг! Неужели, несколько минут назад я был конунгом?
Теперь я просто человек, я просто хочу жить!
– Паша, голубчик, – с трудом разлепляя спекшиеся губы, прошептал я. – Не убивай.
Мутант был уже совсем рядом.
В моей голове – это было всего лишь мгновение – промелькнул сон, увиденный мной когда-то. Вернее, не сам сон, а ощущение, оставшееся после того, как я проснулся.
…Большой дом, кроме меня в нем – ни души. Зима. Приходится по два раза в день топить печь. Темнеет рано. Часто идет снег. Ночью деревянный дом скрипит и кажется, что по половицам на втором этаже кто-то ходит. Одиночество. Ожидание чего-то…
В потемневшем окне я вижу лицо незнакомца. Одиночество разрушено, но это не радует меня. Кто это, какого дьявола ему надо? Как он проник на мой участок?
Я хватаю топор и выскакиваю из дома. Незнакомец убегает, я преследую его. Мы бежим по лесу, кажется, этому лесу не будет конца. Вдруг незнакомец останавливается, поворачивается ко мне. Он смеется. Я собираюсь напасть на него, иначе он нападет первым. Но вдруг осознаю, что я обессилел, а мой противник крепок, как зверь. Ощущение беспомощности нестерпимо, я просыпаюсь и потом весь день не могу избавиться от него…
Паша навис надо мной. Нельзя сказать наверняка, но мне показалось, что на морде его отпечаталась ухмылка. Отвратительный запах – запах смерти – проник вглубь меня. Правую руку жгла дикая боль, я не мог пошевелить ею. Зажмурившись, я закричал и попытался левой рукой оттолкнуть от себя мутанта. Почему так долго? Почему он не сделает со мной то же, что с Зубовым? Зачем тянет? Проклятая тварь, он играет со мной!
Покачивающиеся на веревках освежеванные трупы Машеньки и Самира… Ветер дует… Скрип – скрип…
Так вот кто освежевал их! Значит, такая же участь уготована и мне?
– Конунг.
Распахнув глаза, я увидел лежащего навзничь Пашу, под головой мутанта медленно растекалась багровая лужа. Над ним возвышался игрок с окровавленной заточкой в руках.
– Шрам, – прохрипел я и, кажется, потерял сознание.
Он нес меня на руках, как ребенка.
Слева тело занемело; справа, от подмышки до бедра, горел огонь. Каждый шаг отзывался ломотой в висках. Но я был жив, энергия заново обретенной жизни возвращалась ко мне.
Я жив!
Я живу!!
Я живой!!!
Все дальше, там, за широкими слепыми зданиями, за сугробами и перевернутыми троллейбусами, оставался мой отряд, – застывшие в смертном оскале маски лиц, неподвижно вопрошающие о чем-то беспощадное небо, либо уткнувшиеся в кровавое снежное месиво, лишенные даже возможности заявить небу свой последний протест. Почти три десятка человек, те, кто был со мной весь этот тяжелый, грязный месяц…
Я не думал о них. Я также не думал о Паше, о Кляйнберге, о проваленной миссии. Я думал о Теплой Птице в моей грудной клетке, о Птице, что чудом осталась жива.
Я видел спокойное лицо моего спасителя, и оно теперь не казалось мне уродливым, как и глубокий, впечатанный в лоб, нос и губы, шрам. Я видел частичку неба, того самого неба, что распростерлось над лежащим навзничь Белкой (часть черепной коробки снесена пулей, перламутрово-серую кашицу уже припорошило снежком). Свинцово-бледное, оно не давило меня.
Кто-то из питеров вполне мог остаться в живых, и, возможно, преследует меня.
Эта мысль лишила душевного равновесия.
Птица, Теплая Птица! Я жаждал сохранить ее, и меньше всего на свете меня беспокоило то, как жалок я сейчас.
– Скорее.
– Не волнуйся, конунг, – отозвался Шрам.
Конунг? Для кого-то я еще был конунгом…
Но откуда взялся Шрам? И почему он спас меня? Мы оставили его, избитого до полусмерти, подыхать в Джунглях… Николай! Умирающий истопник силился мне что-то сказать:
– Он… здесь…
Быть может, Николай имел в виду именно Шрама?
Впрочем, неважно. Важно то, что я жив. Жив благодаря игроку, которого по моему приказу зверски избили, – но это тоже неважно. Приказ отдавал не я, а конунг Московской резервации Ахмат.
– Марина, – прошептал я.
Образ рыжеволосой девушки понемногу заполнял мое сознание, и он занял бы его полностью, если бы впереди не возник поезд. Мой поезд.
Он стоял, черный от копоти, маскировка содрана, лишь красная звезда на лбу тепловоза блестела в сгустившихся сумерках. Из трубы от буржуйки, выведенной прямо в стену, струился сизый дымок. Хороший дымок, такой бывает от березовых жарких дров.
Шрам достиг кабины.
– Прости, конунг.
Он аккуратно опустил меня на снег и, впрыгнув на ступеньку, несколько раз постучал в дверцу. Глухие удары исчезли внутри тепловоза, отозвавшись мертвой тишиной.
Но вот послышалось, будто в глубине норы заворочалась потревоженная лисица.
– Кто?
– Это я, Олегыч, – отозвался Шрам.
Дверца кабины со скрипом распахнулась. Машинист высунулся наружу. Он был черен, как и его тепловоз, лишь глаза (красные звезды?) блестели холодным огнем. В руках Олегыча был автомат.
– Шрам? – глухо сказал он. – Кто с тобой?
– Конунг. Он ранен.
– Скорее, – одними губами прошелестел Олегыч.
Шрам поднял меня и внес по ступенькам в кабину. Дверь захлопнулась.
Здесь все было по-прежнему.
Обняло тепло от печки, теплые невидимые пальцы приятно защекотали в носу. Я чихнул.
Пахло распаренной тваркой и концентратом. Во рту тут же собралась слюна, и я вспомнил, что чертову прорву времени ничего не ел.
– Клади его на мою постель, – распорядился Олегыч.
Он суетился: сунул автомат в переплетенье каких-то проводов, где его, пожалуй, потом и не найдешь, подкинул в печку большое березовое полено, хотя и без того жарко. Чувствовалось: машинист рад.
Шрам опустил меня на постель.
– Олегыч, есть, – попросил я.
– Один момент.
Я поглощал горячий концентрат, как растения в жаркий полдень редкий дождь, и чувствовал, что тело мое наполняется живительной силой.
Олегыч между тем приволок какие-то тряпки и перевязывал мне плечо.
Ранение было пустяковым, – состояние оцепенения вызвал во мне пережитый страх, сильнее страха смерти. Страх с уродливой ухмылкой мутанта, страх-мутант, который теперь, под воздействием тепла, покоя, и осторожных рук Олегыча, медленно уходил, испарялся, как капелька влаги на щеке.