И когда ночами сидела Равке, подобрав под себя ноги, качалась, издавая хриплое мычанье, закатывая горящие, как угли в очаге, глаза, входила в транс и виииидела она, ааахыыыыы! Виииидела! Резвые ростки с ее древней живучей стремительной кровью, ее опаляющими черными глазами, с ее мелодичным, колдовским, как будто никому не принадлежащим, живущим отдельно, счастливым мелодичным смехом, видела она, хрипя и теряя ощущение времени, пространства, не чувствуя зноя или холода, как у них, живущих за тысячи лун, учащается дыхание и сердцебиение, и воздух перед глазами становится зыбким, и взгляд плывущий, и походка неуверенная, и гонит их что-то – день или ночь, все равно – сводить счеты и нарушать, разрушать равновесие природное, неудобную им, лишнюю им, слишком опасную для них гармонию мира.
И невдомек им, что это она, Равке по-прежнему, как и века назад, слепо поводит сухими длинными узловатыми пальцами. Дергаются они как щупальца, отплясывают бешено в воздухе, как будто к каждому пальцу, жилистому и корявому, суровая крепкая нитка привязана, что тянется туда, за степь и за тысячи лун. И гонит их, привязанных как послушные марионетки к той самой нитке, гигантская сила: исполнять соблазнительную, вожделенную, успокоительную для них службу – обмануть, запугать, унизить и взять им не принадлежащее.
Договорились, что, как только у Маши заживет нога, они сделают вторую попытку проникнуть в подземелье.
Но случилось непредвиденное…
Бывает ощущение, что мимо нее проскакивает то, в чем она обязательно должна быть, жить, радоваться.
Как-то осенью, идя под зонтиком по главной любимой всеми пешеходной улице города, по улице, выложенной брусчаткой, нарядной, как раньше ее называли, Панской улице, Маша, как у нее с детства бывало, крепко задумалась, застыла, уставилась в одну точку, в никуда, и вдруг увидела бредущую навстречу ей пару: уже хорошо и близко знакомого ее, практически родного лучшего друга Игната и неизвестную ей девочку в капюшоне, закрывающем лицо.
Игнат так увлечен был разговором, с таким обожанием заглядывал девочке в лицо, глубоко спрятанное в капюшоне, что Машу не заметил. Он вообще-то близорук. А может быть, сделал вид, что не заметил. И оказалось, что их общие исследования в подземелье – это для него всего только исследования в подземелье, их копания в книгах отца Васыля – всего только интерес к истории крепости. И за этим не стоит то, что она себе напридумала и вообразила. И оказалось все ненужным, неважным. И теперь все можно бросить. И чем теперь заниматься? И даже Машино неуемное, как ее папа Олежик говорил, любопытство, ее бешеный интерес к Аргидаве вдруг увял, скукожился, угас. Игнат прошел мимо, что-то рассказывая так же увлеченно, как рассказывал всего пару месяцев тому назад, летом, ей. Они прошли не мимо, а сквозь нее. Прошагали. И Маша услышала цокот чужих каблучков. Бывает так – человек не хочет тебя замечать и проходит сквозь тебя, как соседка тетя Валя косматая, которая собак ненавидит. И котов ненавидит. И людей… А тут не злыдня тетя Валя, наплевать, как она живет и как относится к Маше и ее родителям и к Луше, а близкий, самый близкий, самый драгоценный ее друг. И жизнь вот так легко – вжик! И все – рушится. Думаешь, значит, все, теперь все. И сердце колоколом, и все время холодно спине, даже в самую жару, и рыдаешь как чокнутая вообще, хотя зачем – если он сквозь тебя прошел, значит, все, что у вас было общего, для него ничего не значит, и ты ошиблась, и хорошо, что вовремя все случилось, и вроде надо и радоваться, можно прыгать и в воздух чепчик, что все прояснилось, можно начать с чистого листа, забыть…
Словом, тогда Маша оглянулась и стояла, смотрела им вслед. Еще этот зонтик дурацкий, как летучая мышь, вывернулся от ветра и сломался. И зашевелилась в душе нежданная горячая ревность и уверенность, что на месте девочки в капюшоне должна была идти она. Идти, помахивая сумкой, слушать, о чем рассказывает Игнат. И не только слушать, а понимать как никто, сопереживать и чувствовать как никто. Маша прямо увидела себя, идущую медленно рядом, почувствовала запах влажного от дождя серого пальто Игната, близко рассмотрела даже ткань, буклированную, издали серую, а на самом деле – черную с красным. Ей хотелось побежать догнать, оттолкнуть девочку в капюшоне: а ну уйди отсюда! И сказать ему. Прямо в лицо сказать. Ты! Сказать ей тоже… Сказать им, что… Крикнуть им. Да пошли вы оба! Вон отсюда! Из моей жизни уйдите в ваших клетчатых пальто! И не надо мне! Ничего от вас не надо. Не хочу, не хочу, не хочу!
Машка стояла, смотрела им вслед, всхлипывала, по-детски обиженно шмыгая носом.
С той встречи прошло какое-то время, возможно, год, в течение которого Маша была дружелюбна, но суха. Была насторожена, в гости к Добровольским не ходила, тем более времени не было, пришлось много заниматься. В университете они с Игнатом почти не виделись, а если и виделись, то он уже окончил аспирантуру и был в другом статусе. Так просто не шлепнешь по плечу, привет, мол. Преподаватель кафедры. А Маша всегда бегала в стае своих подружек. И приветливо здоровалась: «Здрасте, Игнат Игоревич». А то и просто издалека махала ему ладошкой.
– Ты просто бессовестная! – позвонил Игнат. – Ну ладно, я, как оказалось, тебе не друг. Но почему ты Асю бросила? Она скучает.
– Ася скучает. Ася… Я тоже, тоже очень по ней скучаю! – растроганно ответила Маша.
– Ну и я тоже. Скучаю. Привезли экспонаты из Аргидавы. Пока держат в запаснике. Я договорился. В субботу идем.
И вот спустя какое-то время…
Накрапывал мелкий косметический дождик, они брели из музея, где разглядывали предметы быта из раскопок крепости. В музее они замерзли как цуцики и шли в кафе согреться. Игнат поднял капюшон у Машиного пальто и надвинул ей на глаза. Они брели уставшие. Игнат, чтобы развлечь Машу, читал свои и чужие стихи, читал хорошо, умно, не артикулируя театрально, рассказывал что-то спокойно, заглядывая ей в лицо, спрятанное в капюшоне.
У Маши в тот день было какое-то дежавю. Казалось, что все это уже было, но с ней или не с ней – непонятно. Ощущала она какой-то холод, неприятность, которую она почему-то никак для себя не могла сформулировать. Она шла мрачная, подпихивала носками башмаков редкие мокрые желтые листья, а Игнат заглядывал ей в лицо и спрашивал осторожно:
– Тебе плохо? Тебе не холодно? Ты не промочила ноги?
Машка нервно шагала, грохотала каблуками дурацких, как ей казалось, совсем неподходящих ей туфель, которые и купила только потому, что…
Ну да ладно.
И только через много дней она рассказала Игнату о том осеннем дне, когда она встретила его, так очевидно влюбленного в девочку. Девочку в клетчатом пальто с капюшоном. Оно, это простенькое, но веселое пальто так понравилось ей, да все понравилось – и пальто, и сама девочка, и ее шоколадные туфельки, и такая же сумка, – что Машка примерно такое же себе купила. И пальто. И сумку эту дурацкую, кстати, она оказалась тяжелой, неудобной. И туфли с каблучками, хотя такое не любила. Купила и надела в тот день, когда Игнат позвал ее в музей. Назло ему надела. И себе назло.