– Перчатки надень, Марусенька, и выноси куда-нибудь из дому.
– Куда?
– Ну во двор, например, к мусорным контейнерам поближе, – пожала плечами Елисеевна. – А лучше вообще куда-нибудь подальше, с глаз долой…
Елисеевна вымыла руки, от чаю-кофе отказалась, сослалась на спешку, мол, надо проведать крестницу. И не через час, а сию минуту. Потому что время несется. Секундная стрелка скачет как чокнутая, а девочка растет. Надо идти и ее побыстрей обнять. Подарить заколку-подсолнух красивую. А то вырастет, зачем ей такая заколка. И шоколадку еще. И поговорить.
– А как зовут крестницу, Елисеевна? – Леночка спрашивает.
– Макрина. – Лицо Елисеевны засветилось. – Солнечное мое дитятко.
А как было. Макрину Елисеевна купила. Через окно. Чарна – жена кузнеца – малышку продала, передав ее через окно. Елисеевна дала денег. Тоже через окно. Немного денег, одну монетку дала. Старую. Верней, старинную. Римскую или какую-то. Не важно.
Эти двое, Мэхиль и Чарна, жили дружно в маленьком домике на три комнаты, что у моста на отшибе, как раз над крепостью. А какой вид открывался с их двора на рассвете в добрые дни! Дорога, жесткая грунтовая светлая, вилась, бежала вниз, вдоль – деревья и кусты, а внизу – сторожевые башни тонут в тумане, похожем на молоко в гигантской чаше, крепости под ним и не видать, и только угадывается Днестр.
Мэхиль, он ведь каким необычным ремеслом занимался – держал кузницу. Читатель возразит, мол, кузня – обычное древнее мужское ремесло. Да, отвечу я, но не для правоверного еврея. Ну уж сложилось так. Научился. Поставил кузницу прямо во дворе. И там возился все дни, не считая субботы, потому что в субботу какой еврей будет работать, ну, и не считая воскресенья, потому что совсем недалеко живет отец Васыль, сосед и друг, и как это бах-дзынь-дзынь, бах-дзынь-дзынь, если в восстановленном отцом Васылем храме как раз бьют колокола и нарядные прихожане идут молиться. Зачем же мешать людям своим стуком думать о главном, вечном, правильно ведь? А в другие дни Мэхиль ковал и ворота, и ограды, и заборы, и колеса для телег правил. Да, до сих пор лошадей подковать ведут к Мэхилю. Чем дороже бензин, тем больше в городе телег, повозок и лошадей. Работы у Мэхиля полно. А если придет человек поспрашивать о важном для себя, то какой в том грех, скажите, если Мэхиль знает, как разгадать птичий лепет, танец ветвей или шелест листьев? Ну а тонкая, высокая, царственная Чарна вела домашнее хозяйство – огородик, курочки, – еще ворчала на Мэхиля, что столько времени он тратит на разглядывание птичек на дереве и странные встречи с людьми. И что поэтому им не дали небеса ребенка.
А вот и нет!
Чарна, поджав губы, бранила Мэхиля по привычке, а в это время младшая сестра Чарны – без чести и совести они оба, и сестра и муж ее, имена их даже называть тут не будем – родила и бежала из роддома, как только увидела дочь. Потому что ребенок родился с синдромом Дауна. Чарна лила слезы и тайком бегала в роддом смотреть на умирающего младенца. Девочка будто понимала, что ей никто не поможет, что никому она не нужна, и, уложенная равнодушной медсестрой на бочок, с соской-пустышкой, приклеенной к лицу лентой пластыря, чтобы не выплюнула, плакала беззвучно. Страшная это история, когда никому не нужный, брошенный матерью ребенок в самом крошечном возрасте понимает, что орать во все горло нет смысла – никто не подойдет, не покормит, не поменяет пеленки. Младенец лежит с приклеенной к лицу пустышкой и оплакивает свое ненужное рождение и свое страшное будущее. Чарна холодела и не могла унять дрожь от тихого этого всхлипывания. Она платила медсестре, аккуратно снимала с маленького, с детский кулачок личика пластырную ленту, что оставляла на нежной коже красные воспаленные полоски, мыла и перепеленывала ребенка. На руки брать не разрешали. «Да-а? – склочно и брезгливо поджимала губы медсестра. – Вы сегодня будете брать ее на руки, приучите, а нам что прикажете делать? – скандалила она. – Тягать эту… вашу… на руках всю ночь?» Словно кто-то отрывал кусок души. Чарна физически чувствовала отсутствие чего-то жизненно важного в груди, когда она, еле-еле сдерживая слезы, плелась, погруженная в свое горе, домой. И на пятый день Мэхиль, которому не надо было ничего рассказывать, описывать это тихое страдание бедной уродливой гусенички сорока сантиметров и пяти дней от роду, даже вслух ничего говорить не надо было, добрый мудрый Мэхиль сказал в сухую ровную несгибаемую спину Чарне, а та опять побросала все свои домашние нехитрые дела и как раз собралась с самого утра сходить посмотреть, помыть девочку.
– Хватит! – сказал Мэхиль тихо, но отчетливо. Чарна оцепенела, не оборачиваясь. – Забери ее домой. Что бегать туда-сюда? Ноги бить и сердце рвать в лохмотья. – И добавил: – Всем. Нам.
Чарна так и не обернулась. Даже не остановилась. Только спина ее вытянулась по балетному так, будто сейчас Чарна вздохнет и взлетит из-за этого вот «всем нам». Понеслась в роддом стремглав, боялась не успеть, считала секунды.
Как они оформляли документы, как носили и носили какие-то бумаги, выпрашивали копии, умоляли и платили, Чарна не помнит. Часы в очереди к чиновникам тянулись как годы. Ну да, не оформили Чарне и Мэхилю удочерение, а всего лишь опекунство. Потому что бессовестная сестра удрала, стала жить как жила, но уже в другой стране, и не написала отказ от ребенка, ну, и не оформили, ладно. И по годам Чарна и Мэхиль уже не годились в родители – чиновники не щадили их, равнодушно уточняя возраст, задирая удивленно брови и кривя брезгливо губы. Но девочка все равно их. Как все это было, как прошли эти недели, ни Чарна, ни Мэхиль не помнили. Им нужно было быстрей, казалось, каждая минута девочки в одиночестве, с пластырем на лице, эти бесшумные всхлипы, этот кривой, тихонько скулящий ротик, заткнутый пустышкой, это прерывистое дыхание – им казалось, что от этого одиночества из нее, беззащитной крохотной нездоровой сиротливой, уходит жизнь.
Чарна боялась ночью уснуть. Сидела рядом с девочкой и держала ладонь на ее животике и спинке, чтобы чувствовать дыхание. Уже в месяц малышка стала узнавать Чарну и водить ручками, глядела понимающе, а когда над ней наклонялся огромный косматый, бородатый, страшный Мэхиль, девочка улыбалась своим круглым лягушачьим ротиком и что-то даже радостно урчала низким басовитым голоском.
К годику девочка подхватила страшный вирус, затем появились осложнения, и дальше больше и все хуже – начала глохнуть, чахнуть. Принялась покидать этот свет. Мэхиль все чаще задумывался у окна, разглядывая старый дуб, осыпавшийся, осенний, откуда уже улетели в теплые края все его ангелы, остались бестолковые воробьи и хитрые, лживые, коварные галки, похожие на престарелых сплетниц, что никогда не несли с собой хороших вестей. Чарна, стесняясь гадливой, всегда недовольной патронажной медсестры, видя откровенно безразличное лицо детского врача, и еще одного, и третьего, что разводили руками и делали невеселые прогнозы, принялась искать спасения у знакомых: кого звать, в отчаянии думала она, кого просить. Наутро после тяжелой ночи, когда малышка горела от высокой температуры, не спала ни секунды и, будто жалея родителей, молчала и только кряхтела, Мэхиль, в задумчивости почесывая бороду, надел пиджак, положил на голову кепку и вышел со двора. Он шел, осторожно ступая по грунтовой дороге, разглядывая мелкий гравий, выемки и следы на нем, смотрел по сторонам, оглядывая деревья, где птиц почти не было, а висели только цепкие колтуны омелы.