Однажды старый монах, которому, как говорили, было сто пятьдесят лет, рассказал мне, что давным-давно в здешние горы откуда-то с Юга пришли люди-великаны. Росту они были столь высокого, что руками доставали до верхушек самых высоких деревьев. И силою они обладали тоже немалою, однако никакого зла обитателям Крестовой горы люди-великаны не причиняли. Более того, научили эти люди-великаны здешних обитателей всяким полезным вещам <…> А один из таких уроков людей-великанов стараниями того монаха испытал я на себе. Так уж случилось, что однажды – с наступленьем третьей зимы моей на Крестовой горе – захворал я. Подумал уж, что пришел мой час проститься с этим миром да направиться к праотцам. Хворь не унималась, травы да порошки не помогали. Тогда-то старый монах, хранивший заветы людей-великанов, рассказал мне, что среди заветов этих есть один такой, который мне поможет исцелиться. Всего и нужно было – горько заплакать. Так и сказал мне тогда старый монах: «Ты, Василий, поплачь, и все пройдет». Но как, скажите на милость? Ведь не пристало мужику, пусть и хворому, слезы пускать будто девица на выданье. Монах мой, по всему видать, и сам предполагал, что я плакать не захочу. Потому, знать, и сказал: «Ты не думай, что учу тебя плохому, Василий. Ты вспомни что-нибудь грустное, печальное из жизни своей, направь мысль только на это. Так слезы, сынок, потекут сами собою. А дальше ты не просто плачь, а дыши, делая вдох прерывистым, а выдох долгим. Справишься?» И добавил еще наставник мой: «На выдохе же ты еще говори что-нибудь». «Что же говорить?» – спросил тогда я. «А вот что на душу ляжет, то и говори. Звук какой-нибудь, ничего не значащий», – ответствовал старый монах.
Я поверил старику, который прежде никогда меня не обманывал. Стал вспоминать что-нибудь грустное, да только ничего такого не вспоминалось почему-то. Но тут как-то само собой одолевать меня стала горечь лютая, оттого что помру я на чужбине и не увижу никогда более края своего родного. Будто наяву взору моему явилась наша Волга, которую я мальцом по лету переходил в брод; заблестели купола храмов Старицы родной моей; представился укрытый снегом монастырь на правом Волжском берегу… Вслед за тем снежная дорога, а по ней сани несутся в дальнее сельцо с названием Красное… Снег так и летит из-под конских копыт, а я маленький совсем, весь укутанный шубкой кроличьей да платком пуховым, щурюсь от лучей зимнего солнца… а вот постарше я – с мальчишками другими забираюсь в пещеру, темно там и страшно. Сосульки с потолка свисают, а другие от пола к потолку растут. Говорят, что если долго идти по пещере, то можно в такую глубь забраться, откуда уже потом никогда не выбраться. Потому когда ходили мы в пещеру эту, то непременно привязывали у входа нитку, которую тянули за собой, а потом по ней возвращались. Благодаря ниточке той никто из нас не заблудился и не потерялся в пещере той. И снова вслед за темною пещерою привиделась мне Волга-река, начало лета и купанье в ней меня, младенца. Как матушка моя меня держит на руках своих и в воду окунает, а я верещу, будто поросенок молочный. И только в брызгах воды светлые глаза матушки моей мне привиделись, как невольно полились у меня слезы горькие-прегорькие. А как полились слезы, так само собой и зарыдал я почти так, как велел мне старый монах, а ему, старому монаху велели в давние времена люди-великаны, пришедшие с Юга. И выходило так у меня рыдать, что вдох получался прерывистый, а выдох долгий; что рот не был сильно открыт, но и закрыт не был; да и звук, как велел мне наставник мой, с резвостью завидной из глотки моей вылетал; и ничего, совершенно ничего звук этот не значил.
Один Бог ведает, сколько прорыдал я, думая о том, что дни мои земные закончатся здесь – на Крестовой горе с вечной шапкою снежною; что никогда более не увидеть мне матушки моей, не смотреть на церкви родимой Старицы, на монастырь древний, на Волгу любимую, на зимнюю дорогу в село Красное… Когда же пришел я в себя, узрел улыбку старого монаха. «Что, Василий, – молвил он, – прошла хворь твоя?» Ничего не оставалось мне, как признаться в правоте старого монаха – хворь ведь моя, и правда, прошла, словно и не было ее вовсе. Уже потом поведал мне монах, что людей таким вот образом по древнему рецепту людей-великанов не только лечат, но и сроки жизни людской увеличивают до ста лет, а то и более. Не верилось мне в это тогда, а между тем из времени нынешнего, когда усердно пишу я строки эти, сидя на берегу Волги в милой моему сердцу Старице, признаюсь, что ныне возраст мой – сто пятнадцать лет. И причин иных, кроме как той, что довелось мне в годы пребывания на Крестовой горе научиться дышать плача, не вижу я в столь долгой жизни. Потом много раз повторял я урок старого монаха – рыдал по рецепту людей-великанов, вдох делая коротким и прерывистым, а выдох – долгим и звучным. Вернулся в Старицу когда я после семилетнего пребывания на Крестовой горе, так соседи посмеивались надо мной, иные сердились даже – дескать, Василий, побывал в странах дальних, а научился только плакать как бабка или девушка. Однако же, как с кем-то из горожан, соседей ближних или дальних, а то еще пуще родни моей хворь приключалась какая или просто страдание, так все чаще стали бегать не к бабке Прасковье за десять верст от Старицы в село Чукавино, а ко мне. Говорили поначалу: «Василий, порыдай на меня». Отвечал я таким вот просителям: «За тебя никто не порыдает, пока сам ты того не захочешь, пока сам не сможешь разрыдаться». Не верили мне, а все же приходили, вспоминали горечь какую из жизни своей, да и рыдали в голос, непременно на прерывистом вдохе и долгом выдохе. Хотя, признаться, и до сей поры иные посмеиваются надо мной за учение о плаче исцеляющем, пришедшее от людей-великанов, век коих мерялся столетиями, а не годами как у нас, на Крестовую гору…»
Конечно, мы были в восторге от прочитанного.
– Какая все-таки молодец Алексия! – первым нарушил тишину Кайласа Петрович.
– Да уж, – с нескрываемой гордостью согласился с зятем Мессинг. – Очевидно, что Крестовая гора – это и есть Кайлас…
– Очевидно? – перебила Мишеля Настя.
Мессинг не обиделся, а пояснил то, что вообще-то, действительно, было очевидно для нас всех, кроме Насти:
– Само название в записках Василия Кривого Быка этой горы – Крестовая – абсолютно соотносится с самой конфигурацией Кайласа, овраги коего создают рисунок свастики. А свастика это, коллеги, не что иное, как крест. Не так ли?
Кажется, Настя уступила гению убеждения Мишеля Мессинга. Нас убеждать ему было не нужно. Нам было интересно применить на практике методику из записок Василия со странным прозвищем Кривой Бык.
– Можно ли опробовать предложенное на практике? – как бы сам у себя спросил Мишель и сам же себе ответил:
– Однозначно – да. Немного о том, как заставить себя заплакать. Для Насти, скажем, это легче, чем для меня построить простейший ипсилон…
– Почему это для меня – легче? – встрепенулась Настя. – Я что, плаксивей всех в этой компании?
– В этой компании, Настя, вы лучше всех конечно же, – как ни в чем не бывало, продолжал Мессинг. – Однако гендерное отличие с высокой долей уверенности позволяет констатировать куда как большую степень экспликации вашего внутреннего мира…