Бегу, а в голове подлая мысль: в сумках-то аппаратура тысяч на десять долларов — нажитые непосильным трудом две камеры, новые гидрокарбонатные ноги для штатива, выписанные прямо с фабрики в Гуанчжоу… И главное моё богатство — объективы, каждого из которых дожидался неделями, а то и месяцами. Короче, бабушке достаточно прихватить любую из сумок, чтобы прожить безбедно весь новый, тогда ещё 2011-й год.
Врываюсь в гостиницу. Поднимаю сонную охрану — человеку плохо! Несёмся по льду назад, к перекрёстку. Охранники за спиной матерятся. Сначала тихо, потом громче. У светофора никого. Ни толпы. Ни тётки в сугробе. Обычное броуновское движение. Ушла! А сумки?
Вижу, у стены дома, вцепившись голыми руками в штатив, стоит мой часовой. Минус пятнадцать, кстати, на улице. Сумки на месте. «Где же она?» — кричу. «А кто её знает… Как только вы убежали, встала, отряхнулась, подобрала пакеты свои и вон туда, по Лиговскому, направилась. Даже слова не сказала».
Отлично, думаю. Но старушенция-то! Не бросила пост. Достаю какие-то деньги, пытаюсь впихнуть ей в замёрзшие ладони. В ответ: «Как вам не стыдно? Уберите немедленно!» И взгляд такой злой-презлой, в упор. Ленинград, как-никак. Санкт-Петербург.
* * *
Через четыре дня — опять площадь у Московского вокзала. «Сапсан» в обратную сторону. Только багажа в два раза больше. Знакомые попросили доставить в Москву немаленькие коробки. Ищу на вокзале носильщика. Дал три круга, заглянул под все лестницы. Нет носильщиков.
Наконец выкатывается откуда ни возьмись здоровенный такой мужик с телегой. Куртка на морозе распахнута, пар изо рта, рыжие усы, красная морда, жетон на груди. «А где раньше-то был?» — перебивает он меня вопросом.
Медленно, очень медленно, с десятью остановками доходим до гостиницы. Выволакиваю свою гору вещей на крыльцо и слышу: «Три тысячи».
Приходит прозрение. Гнида. До поезда десять минут. Идти в общей сложности метров триста, однако вариантов у меня нет. Он знал это с самого начала. И пялится, довольно улыбаясь: «Так чё? Надумал?»
…Города берёт не смелость. Города берёт ненависть. К усатой, сытой, рыжей морде, например.
На глазах у носильщика закидываю все сумки и коробки себе на горб, штатив беру, кажется, в зубы, и, покачиваясь, ползу через площадь. Носильщик ничуть не смущается. Катится за мной. В шаге. Просто ждёт, когда сломаюсь. Оглядываюсь. Идёт. Сто метров. Не отстаёт. Двести. Прилип, гад. Собираю последние силы и выбрасываюсь, как рыба, на ступени вокзала. Носильщик, убедившись, что выиграл-таки я, насвистывая, отправляется искать следующего лоха.
Но радоваться нечему. Через пять минут отправление, а передо мной ещё забитый народом зал ожидания и длиннющий перрон. Сил нет. От попытки сделать хотя бы шаг темнеет в глазах.
И тут Господь посылает мне навстречу ангелов… Трёх таджиков — в одинаковых гастарбайтерских куртках и спортивных штанах. «Эй, — кричу, — слышь, эй ты, помоги!»
Таджики подхватывают сумки. Мы плывём через толпу. Впереди мои вещи, за ними — я со своим эксклюзивным штативом из Гуанчжоу. Понимаю, что таджикам достаточно сделать несколько шагов в разные стороны и — прощайте, драгоценные сумки. Кричу: «Эй, ты и ты, идите так, чтобы я вас видел! Да, вот так, вот так, вот так! Хорошо!»
Втиснулся в вагон, выдохнул: случилось чудо. Не надо покупать новый билет, не надо искать на морозе гостиницу. Домой! Поезд шипит, вот-вот тронется.
Выскакиваю к таджикам, из рук валятся мятые купюры, которые я пытаюсь им всучить. В ответ вдруг слышу: «Брат, убери это. Ты не понял. Мы не гастарбайтеры. Мы — пассажиры. Тоже домой едем».
На табло, что висит над соседним перроном, сквозь метель и катящийся по лицу пот различаю слово «Душанбе».
Таджики смеются и уходят. «С Новым Годом, брат!»
Бессовестный мозг автоматом выхватывает из памяти балабановское: «Не брат ты мне…» и далее по тексту. Смешно и стыдно.
Распихиваю по карманам жёваные сотки. Таджики скрываются за поворотом — вместе с вокзалом, вместе с городом, в котором всё это случилось.
* * *
Мне кажется, в каждом из нас умещается и рыжий носильщик, и старушка-часовой. И рыжий носильщик, я думаю, тоже носит в себе крохотную старушку. Которая однажды не позволит ему пройти мимо человека, лежащего на снегу со взглядом, уставленным в небо.
Вот долго думал, стоит ли что-то писать про это бесконечное шарли-мырли. Донбасс как-то, знаете, временами парализует, делает бессмысленным все остальное. Даже общечеловеческое. Особенно общечеловеческое. Но попалась на глаза свежая статья Криса Хеджеса, большого американского журналиста, лауреата Пулитцеровской премии к тому же, бывшего собкора НЙТ на Ближнем Востоке, изгнанного в свое время редакцией за непримиримую антивоенную позицию. Я вспомнил, как в 2012, работая над Планетой Вавилон, пришел к Хеджесу в библиотеку Филадельфии, где он представлял книжку Days Of Destruction, Days of Revolt (вот она на полке, с автографом). А чуть позже, уже вооруженный книжкой, я оказался на противоположном от Филадельфии берегу реки Делавер, в городе Кэмден, которому Хеджес посвятил несколько глав. И вот, помню, идет ливень, надвигается ураган Сэнди, а мы с одним из героев книги, семидесятилетним отцом Майклом Дойлом, католическим священником, сосланным за свои левые взгляды в Кэмден чуть ли не полвека назад, вместо интервью сидим в подвале у какой-то отчаянно смелой старухи и пытаемся починить ей электрический щиток. Щиток при этом медленно заливает водой. Старуха и сам Дойл, возможно, последние белые лица на ближайшие десять квадратных километров. Но оба отказываются покидать этот самый криминогенный в США город. По идейным, видите ли, соображениям. В Америке встречаются люди. И их немало. Мне нечего сказать про Шарли. За меня все сказал Хеджес. Я лишь наспех перевел это на русский язык.
ПИСЬМО ОТ ОБЕЗДОЛЕННЫХ
Крис Хеджес
Террористическая атака на Францию, нападение на сатирическую газету Шарли Эбдо никак не связаны со свободой слова. Они никак не связаны с радикальным Исламом. Они не иллюстрируют мифическое столкновение цивилизаций. Это событие — глашатай приближения новой антиутопии, в которой люди, изгнанные со своей земли, лишенные средств к существованию, лишенные надежды, жестко контролируемые, постоянно унижаемые и высмеиваемые привилегированным, изнеженным и пресыщенным меньшинством, вдруг атакуют такой порядок вещей в приступе бессильной ярости.
Мы сами вырастили эту ненависть отверженных. Демон хищнического глобального капитализма, наступление глобальной империи породили чудовище терроризма. Вместо того, чтобы понять, что порождает эту ненависть и воздействовать на причины, мы построили сложнейшие механизмы наблюдения и слежки, приняли законы, разрешающие бессудные убийства и пытки, мы создали современнейшие армии и разработали совершенные приемы войны, чтобы держать мир в повиновении. Это не имеет ничего общего со справедливостью. Ничего общего с войной против террора. Ничего общего со свободой или демократией. Ничего общего со свободой самовыражения. Это связано только с безумными, отчаянными попытками патрициев выжить за счет плебеев. И плебеи знают это.