И какая дивная звучала тогда музыка! Он специально нашел пару музыкантов, мужа и жену, виртуозно игравших на аккордеоне и скрипке. Это было просто поразительно…
Однако в последние годы что-то никто из русских не возникал в поле его зрения – если не считать этой дамочки, встреченной сегодня в сквере на Монтолон.
Забавная история, что и говорить. Писательница, значит… скажите пожалуйста!
А что, если это правда? Тогда, пожалуй, признаваться ей в том, что Никита Шершнев – наемный убийца, было не слишком разумно с его стороны. Писатели – народ болтливый!
А впрочем, эта Алёна Дмитриева вряд ли ему поверила. Так же, как и он ей.
И вообще, их пути никогда не пересекутся снова, так что беспокоиться совершенно не о чем.
Впрочем, ему совершенно не до нее. Это любимый герой Никитиного детства Винни-Пух был свободен до пятницы, а он – с точностью до наоборот. Ему, прежде чем браться за новый заказ, надо уладить еще одно дело на арабском рынке в Двенадцатом округе. Работать предстоит в субботу, нужно несколько раз еще потренироваться в верховой езде. Заказчик хотел, чтобы…
Поистине, безгранична людская фантазия!
Да ради бога. Никита готов исполнить любую причуду заказчиков, только бы это не была вульгарная стрельба по движущейся или неподвижной мишени. Чего он терпеть не мог, так это стрелять! Хотя приходилось, конечно…
Значит, первым делом в манеж, нет, сначала позвонить кузену Жако, в комиссариат. Может быть, ему удастся собрать информацию об этом Морте в Париже по своим каналам.
Да, и надо напомнить Жако об этом подлом черном полисье, который до полусмерти напугал сегодня хорошенькую соотечественницу в сквере на Монтолон.
Писательницу.
Да уж, людская фантазия поистине безгранична!
Некоторое время мы продолжали двигаться молча, быстро, тяжело дыша, но не снижая скорости. Словно по уговору, никто из нас не обмолвился ни разу о случившемся, как если бы сам разговор мог накликать на нас новые напасти.
Впрочем, спасительное молчание длилось недолго.
– Шершнев, а ведь ты его прикончил… – вдруг раздался в темной, влажной тишине голос Корсака, показавшийся таким громким и неуместным, что мы все, даже почти не знавшая по-русски англичанка, обернулись к нему с выражением ужаса. Думаю, нас напугало это напоминание о свершившемся ничуть не меньше, чем само событие.
Никита тоже оглянулся на приятеля.
– Тебе его жаль, что ли? – спросил он негромко, таким холодным голосом, что мне, бывшей к нему совсем близко, почудилось, что изо рта его вылетело ледяное облачко. – Да, я убил. Он сам этого хотел. Мог бы убежать… но он сам выбрал.
Мне показалось, что этим сказано многое, если не все. В самом деле, у Никиты не было выбора: он защищал меня, всех нас, себя… в конце концов, того же Корсака! Вряд ли ему доставило удовольствие убийство, даже совершенное в таких благих целях, поэтому он как бы давал понять приятелю, что считает все разговоры о случившемся бессмысленными.
Однако Корсак не унимался.
– Убил… да как лихо! – продолжал он со смесью страха и восхищения. – В точности как того пьяного работягу на Охтинском мосту, который плюнул на подол твоей даме! Человека убил – и бровью не повел!
Меня поразило только упоминание о даме. Ревнивой судорогой сжалось сердце…
Кто она? Где сейчас? Может быть, она ждет Никиту?
Какая я была тогда маленькая дурочка! Я еще не сделала никаких умозаключений из тех слов, с которыми передо мною предстал Никита на пороге моей квартиры! Я даже не подозревала, что на свете существует только одна дама, к которой стоит ревновать Никиту, и эта дама – моя, с позволения сказать, мачеха…
– Корсак, опомнись, – сказал тем временем Никита. Меж ними, как меж многими молодыми людьми моего круга, велась привычка называть приятелей по фамилиям, а не по именам; тем паче не признавались имена уменьшительные. – Ты воевал, ты сам стрелял в людей, сам убивал. Что ж ты…
– Это иное, – отмахнулся Корсак, приближаясь к нему, а оттого вынуждая всю связку изменить направление движения и изогнуться меж торосов нелепым узором. – Сам знаешь: на фронте мы не видели в лицо неприятеля, мы убивали кого-то вообще, а ты убил – в частности …
– Да вам, сударь, что, жалко это дерьмо? – грубо и просто спросил знаменитый пианист – тонкая, творческая натура. – Или, может быть, вы предпочли бы, чтобы он поднял тревогу и матросня перебила нас вообще и вас в частности?
– А вы помолчите, – отмахнулся Корсак, не обернувшись на него и по-прежнему не сводя взгляда с Никиты. – Не с вами разговаривают. Вы в таких делах ничего не знаете и не понимаете. Молчите себе, чтобы вон Шершнева не раздражить, не то он вас тоже… одним ударом… чтобы под ногами не путались! За ним ведь не заржавеет! Он у нас такой… сами видели!
Раздался общий испуганный вздох – и все замерли, выжидательно уставившись на Никиту.
Бог нас разберет, что мы за существа – люди! Зачем наделены мы этой дурацкой привычкой копаться в побуждениях, которые подвигают нас к свершению того или иного поступка? Зачем так глупы, что не можем жить просто, не обременяя себя избытком душевной маеты и умственного словоблудия по поводу и без повода, а порою и вовсе неуместного, вот как сейчас?
Нет, ну ведь совершенно понятно, что вопрос стоял так: или Никита убивает матроса, или конец всем нам. К тому же, казалось бы, за два года жизни в Совдепии все мы такого зверства необъяснимого столько видели-перевидели, что уже должны были и сердцами очерстветь, и желать смерти каждому встреченному большевику. Тем более – коли он из матросни, из этого очумелого сословия, которое сделалось истинным тираном Петрограда! Однако, видимо, в душе каждого русского интеллигента есть непременная патологическая склонность к достоевщине… А ведь Достоевский был душевнобольной, почему мы про это вечно забываем? Сами хороши, вот почему! Кто это, кстати, не могу вспомнить, писал про «чисто русскую сумасшедшинку»?.. Ох, не зря, не зря называл нас, интеллигентов, Владимир Ульянов-Ленин «гнилой прослойкой»! По-моему, это самое толковое определение, которое было когда-либо дано русскому интеллигенту… да и вообще, самое толковое, что этот Ульянов-Ленин изрек на своем веку!..
Сейчас, после слов Корсака, мы все, и я, и даже толстая англичанка, мало что, а то и вовсе ничего не понимавшая в сумбуре корсаковской речи, исполнились подлинного страха перед тем человеком, которому с такой безоглядностью доверили свои жизни, на которого так надеялись…