Она чувствовала себя сталкером, проводником в этой сумеречной области старых посадов на Кутузовской. Каждый год говорили, что эти трехверховые домики вот-вот снесут с их тыквами, кабачками и подсолнухами в палисадниках, с корявыми лозами винограда, заплетающими подъезды, с их розами и крокусами, с двухверховыми пристройками к домам, какие нахальные обитатели Кутузовской самовольно соорудили в лихие девяностые прошлого века, вцепились и до сих пор не отдают, несмотря на все усилия властей.
Каждый год городской голова обещает смести этот рассадник болезней, оплот ветхого жилья, и переселить жителей в удобные посады. Куда-нибудь подальше от городской средины, на Дикое поле, например.
Пока обещаний ни один голова не сдержал.
В подъезде было темно. Пахло сырой штукатуркой и кошачьей мочой. Катя прошла, не включая свет – все равно проводка перегорела, а починят ее, наверное, никогда. Она и с выколотыми глазами могла сказать – от вытертого железного уголка, какой вместо порога, четыре шага до лестницы. Справа – приоткрытая дверь в подвал, оттуда дышала влажная прелая темнота, душная и липкая. Оттуда выходили кошки и котята, старые кошки туда уходили. Подвал принимал кошачьих стариков и рождал кошачьих младенцев. У двери – блюдо с высохшими селедочными головами и потрохами хамсы. Катя и на том свете бы вспомнила запах этого подъезда – острый, душный, домашний.
Четыре шага до лестницы, побелка отлетает под пальцами. Вторая дверь на площадке. Коврик перед входом, приросший к полу. Деревянная дверь, крашеная густой коричневой краской – Катя даже в темноте ощущала этот цвет, цвет тоски и беспросветности.
Она открыла дверь тихо-тихо, как вор, прокралась в прихожую. Липкое покрытие прилипало к подошвам. Не разуваясь, прошла к себе.
Дверь в мамину комнату была закрыта, из-за стены доносился тонкий, с присвистом, храп. Катя могла бы орать и прыгать, все равно бы мама не очнулась. Пока не проспится, ее не разбудить.
И где она умудрилась угоститься? В доме ни копейки.
Катя села у окна, надвинула наушники. Отдернула штору – в пыльное стекло упирал шершавые ветки абрикос.
Скорей бы цветень наступил, тогда он распустится. Потом ударят заморозки, и весь цвет облетит. Каждый год одно и тоже.
Катя включила игрун, player, она его предпочитала так называть. У нее он был совсем старенький, древний. Тогда они выпускались как отдельные устройства.
Но играл исправно.
…Мама проснулась уже к вечеру, принялась возиться на кухне, греметь посудой. Зашкворчало на сковороде масло, потек запах жареной рыбы. Потом мама принялась шаркать под дверью – туда-сюда. Катя принюхалась, в животе заныло. После школьного обеда она ничего не ела.
Откуда мама еду взяла? У кого денег заняла?
Наконец мама провозгласила:
– Есть иди.
– Не хочу, – так же громогласно заявила Катя.
Мама затихла. Походила туда-сюда. Постучалась.
Катя открыла дверь.
– Чего?
– Курочка по зернышку клюет, а сыта бывает? – хитро поинтересовалась Алена Дмитриевна. – Иди, я мойвы купила, пожарила.
Катя всерьез забеспокоилась. До дожитного пособия у мамы было еще десять дней, обычно она в это время была злая и трезвая. Катя в это время ходила на цыпочках и дома только ночевала.
А тут мойва, помидоры, свежая буханка хлеба. Не к добру.
Катя села за стол, осторожно тронула вилкой серый, румяный по краям кусок мойвы, исходящий жарким паром. Разломила горбушку – свежую, она с изнанки проминалась под пальцами, а корка хрустела и осыпалась твердыми крошками.
Есть хотелось жутко.
Мама села напротив, сложила локти, уставилась расплывчатыми пьяными глазами. По лицу ее бродила нелепая улыбка.
– Как в школе дела?
Катя поперхнулась.
– Да нормально. Ты чего вдруг?
Мама поджала губы:
– А что, матери уже и спросить нельзя?
Катя промычала, вгрызлась в рыбу. Оторвалась она от тарелки, только когда подчистила до блеска.
– Вкусно! – вздохнула она. – А ты где деньги взяла?
– А у тебя в комнате прибиралась и нашла, за обоями, – беспечно махнула рукой мама.
Катя уронила вилку, метнулась в комнату. Вывалилась оттуда с белым лицом, вцепилась в линялый мамин халат:
– Где они?! Ты что… Ты мои деньги украла?!
Мать отпихнула ее.
– Какие твои деньги! – заверещала она. – Откуда у тебя деньги, соплюха!
– Воровка!
– Ты как с матерью разговариваешь, дрянь!
Катя отбила ее слабую пощечину, размахнулась… и опустила руку. Ноги ее не держали.
– Ненавижу! – она судорожно схватила воздух, в груди жгло, кололо и билось. – Ненавижу, все это ненавижу. Этот город, жизнь, тебя… Да уйди ты от меня! Это никогда не кончится, я тут как в могиле! Как будто умерла уже!
– И нечего реветь! – неуверенно кричала мама. – Что ты сопли распустила? Это же надо, денег для родной матери пожалела, да я тебя выкормила! Выносила! На руках! Последнее отдала!
Ее крики становились все тише, мама беспомощно топталась рядом, носки у нее совсем распустились и сползли на костяшки. Катя смотрела на дырявые тапочки, на синие вены на ее ногах. Все расплывалось в глазах.
– Кать, да возьми ты их, – в руки ей упали смятые бумажки. – Черт с ними, с этими деньгами проклятыми, еще заработаем. Знаешь, как говорится – разве мы не суворовцы, разве мы не орлы?
– Да какая разница, все это бесполезно, – устало сказала Катя. Злость еще ворочалась внутри, как разбуженный дракон, укладывала свои бесконечные кольца, неохотно гасила пылающие глаза.
Но деньги она взяла.
Ярослав пересек мост пешком. Он любил ходить, не хотел трястись в рабочей разъездной, которая развозила дольников по средине города, распыляла их, как рабочих пчел, по огромному улью города.
Там, откуда он шел, – лавки, трактиры, рынки, частные казны, набережная. Там хоромы городского головы с пустым квадратом площади, в центре которого подслеповато щурится гранитный Гатин. Там Бугры с их особняками, там новые посады в Пшеде, где поднимаются башни многоверховых домов. Там жизнь.
А в их стороне – пристав, причалы, железнодорожное приемище с бесконечными сплетениями путей, на которых дремали стада ржавых возов-вагонов. Там два громадных здания хлебохранилища – новое, блестящее и старое, из темного кирпича, с выбитыми стеклами в узких высоких окнах, поросшее уже вплоть до крыши веселой цепкой зеленью.
В провалах между огороженными новенькими заборами закрытыми областями, опутанными колючкой и дальнобойными светилами, в пустотах между шестерней и валов огромного приставного механизма жила Федотовка. Одноверховые домики упрямо прорастали сквозь смолокамень и щебень, как бурьян. Древние, позапрошлого века хаты жались друг к другу, но каждая выхватывала под себя клочок двора, скудной каменистой земли на пологом склоне хребта. Хаты перемежались добротными, советского времени белокирпичными домами, сейчас просевшими уже, иссеченными ежегодной борой, которая холодными языками текла с горы. Ближе к Туапсинскому тракту вставали старые рабочие посады, трехверховые дома, которые в советское время строили для рабочих пристава и растворных заводов, вгрызавшихся в горный склон.