Наконец вздохнула, вытерла мокрое лицо, пошла к лошади. Отвязала лошадь, поправила шлею, перевернула сено, оскользнувшись, забралась на телегу, тронула вожжи. Лошадь подалась назад, вяло махнула хвостом, сама завернула, с трудом переставляя ноги, пошла мимо палисадника, мимо стогов сена и сложенных крест-накрест шпал к проселочной дороге.
Девушка сидела не шевелясь, глядя поверх дуги, потом в последний раз оглянулась на полустанок и легла в телеге ничком.
Зима отстояла сиротская, как и все прошлые. Снег сошел быстро – дымом, паром на солнцепеке. Бились жеребцы в стойлах, грызли руки конюхам. Потом стали сипеть, захлебываться ревом, сотрясать дубовые брусья прикованные на ферме быки. Затрюкали на опушках дрозды, засвистели на вечерних зорях угольные скворцы, дурманом зацвела черемуха по оврагам. Бесстыдно оголенная с зимы деревня начала сокровенно прикрываться распустившейся рябиной, березами и сиренью по заборам.
И уж подернулись зеленым туманом поля, стала попыливать дорога, уж катило сухое лето, когда Илья Снегирев собрался опять в Сибирь.
Он решил уехать еще давно, в феврале.
Был вечер, когда Илья, замученный ездками, вышел из конторы леспромхоза на заваленную обрубленными сучьями просеку, к своей машине. От машины – так же как от его телогрейки, ватных штанов, от рук и от шапки – пахло бензином. И Снегирев никогда не различал никаких запахов, кроме запаха пыли летом и мороза – зимой.
Но в тот февральский вечер стояла оттепель. Небо зеленело поверху, смугло рдело за лесом, деревья были черными и набухли. В воздухе так явственно тянуло весной, что Илья почувствовал ее, подышал, высморкался и, забираясь в настывшую кабину, тогда же решил ехать.
Не впервые весна срывала его с места. Побывал он и в Сибири – промучился там все лето в прошлом году, а вернулся осенью в злом разочаровании. Не понравилась ему барачная жизнь, и возненавидел он Сибирь с гнусом в тайге, с тонким, напряженным звуком «МАЗов» на дорогах.
Черно-белой, исполосованной снегом была земля, когда вернулся Снегирев домой. Лес стоял голый, мертвый, трава пожухла, дрожали на ветру былья, а по ночам мела крупой поземка. Потом повалил снег, морозило и оттаивало, и Снегирев радостно вошел в свою колею.
Он ездил днем и ночью – на станцию, в лес, даже в соседние районы, ночевал где придется, чтобы затемно нагреть воды, залить в радиатор, завести мотор и пить торопливо чай, переговариваясь о чем-нибудь незначительном с хозяином и с наслаждением слушая, как на улице мягко урчит машина.
Он любил ездить ночью по глухим дорогам, когда, кажется, один только ты не спишь на свете, когда машина валяется и клюет носом, а ослепительное пятно света впереди прыгает от колес чуть не к самому горизонту.
По ночам, в одиноких рейсах, легко думалось о прошлом, забывалась обида на Сибирь, меркло все плохое, будто и не было его никогда, а оставалась одна красота и мощь горных кряжей, неистовых нерусских рек, бетонных тяжелых контуров плотин…
И, решив однажды в феврале снова поехать туда, в мае, за неделю до отъезда, Снегирев взял расчет.
Днем он отсыпается, чувствуя себя как в отпуску. Вечерами, нарядившись, ходит к соседям прощаться. Молчалив он и хорош, как именинник, но постепенно расходится и начинает говорить про Сибирь. Говорит он долго и складно, и у друзей его туманятся лица – им тоже хочется в Сибирь.
Домой Илья приходит поздно, снимает сапоги еще в сенях, ступает по избе в носках, думая, что мать спит. Напрощавшись и нагулявшись за неделю, последний вечер проводит он дома, собираясь в дорогу, и впервые замечает грустную нежность на лице матери и ее заплаканные глаза. Ложась спать, он думает о Сибири, о матери, которая остается одна, ему делается попеременно то грустно, то весело, – он курит украдкой и никак не может заснуть.
А утром, но не рано, Илья выходит из дому. Его никто не провожает, он не любит проводов. Идет с ним только мать. Все утро она проплакала и теперь, идя с сыном по деревне, задыхается, но говорит о вещах неважных.
На выезде, там, где дорога круто уходит вправо и, минуя перелески, тянется полем, попадается навстречу им машина – везет кирпич со станции. Работает теперь на ней Мишка Фирсов, сосед и приятель Ильи.
Снегиревы сторонятся, их обдает весенней легкой пылью. Мишка кричит что-то на ходу, потом тормозит, выскакивает из кабины и возвращается к Илье.
– Едешь, значит? – спрашивает он, подавая Илье ладонь.
От Мишки теперь пахнет бензином.
– Еду, – говорит Илья.
– Гляди, может, опять не понравится?
– Не боись, понравится… – бормочет Илья и напряженно смотрит в поле. Он слышит, как мать сзади начинает неровно дышать.
– Эх!.. Отгуляли, значит, мы с тобой, – говорит Мишка и оглядывается на машину с работающим мотором. – Гляди, в общем… Закурим напоследок?
Они закуривают и некоторое время молчат.
– А как с Тамаркой? – вспоминает Мишка. – Улажено?
– Чего с Тамаркой! – отвечает Илья беспечно. – Захочет – приедет.
– Так. Ну, давай жми, в общем!
– Ладно, – говорит Илья.
Им хочется обняться, но чего-то стыдно, и они просто жмут друг другу руки.
– Прямо к поезду? – спрашивает Мишка.
– В самый обрез вышли, – говорит Илья, уже нетерпеливо переминаясь.
– А то я так часика через полтора опять на станцию, подвез бы… Ну, гуд бай!
Мишка бежит к машине, а Илья с матерью идут дальше. Через минуту они слышат, как Мишка дает газ и тяжело трогает.
Мать долго молчит, стянув платок на глаза, загородив лицо от солнца. Наконец говорит рассеянно:
– Я тебе скажу, Тамара совершенство против твоих девок, – она старательно выговаривает «совершенство» и, видно, довольна, что так складно получилось. – Да и любит тебя Тамара по-настоящему, не как эти все льстят…
Илья молчит, но матери обязательно нужно говорить. И она говорит о Тамаре, о том, что будет перекрывать летом дом, о том, когда настанет ее очередь распахивать огород на усадьбе, и опять о Тамаре. Илья смотрит на часы и прибавляет шагу. Мать начинает торопиться, семенить. Мысли ее путаются.
– Ну, сынок… – говорит она и останавливается.
Илья тоже останавливается, ловит на себе выцветший, близорукий, любящий взгляд матери и начинает тереть переносицу. Рот его ведет на сторону, все в нем замирает, но он выпячивает подбородок и приподнимает брови, делая спокойное лицо.
– Дай я тебя… тебе… – говорит мать и мелко крестит его. – Иди, иди, тебе ходчее надо идти, а я еще… я тоже… пойду потихоньку.
– Я вам напишу, мамаша! – говорит Илья высоким голосом и неумело целует ее. – Не хворайте!